СОН …вброд через осень, через вечный моросящий дождь, задавшийся, кажется, целью смыть последние следы тепла со стен домов. Унылое серое здание, возможно когда-то, во времена оно, бывшее даже белым… Серое. Наблюдаю за воронами. На крыше первого корпуса, того, что пониже - антенна-ретранслятор. Мобильная связь… мать ее в задницу! Теперь без этого телефона даже посрать не сходишь, вечно ждешь звонка: «Алло? Александр Никифрыч?… Иван Абрамыч?…». Да пошли они! Так. Вороны. Сидят. Антенна-то не одна - еще и телевизионные есть, только те пониже будут, и тарелки, и радиолинк местный… Птицы сидят себе на поперечных перекладинах телевизионных антенн, и одна только - дура - все пытается забраться выше других, удержаться на тонкой, гибкой струне… Срывается. Я же говорил: дура. Дождь барабанит по подоконнику. Холодно. В этом идиотском здании идиотские окна. По-моему их придумали специально, чтобы люди не расслаблялись в тепле: художник должен быть голодным! а все прочие - холодными. Верно? Окна дурацкие: посредине (горизонтально) - ось вращения. Втулки с кулак размером и щели на улицу с палец. Этот ветер не задушишь, не убьешь. Седьмой этаж. Лес за окнами. В октябре еще было красиво: среди грязно-зеленых сосен краснели клены, кусты какие-то; не то что сейчас - единственным украшением пейзажа остались ядовито-желтые, кривые, словно какой-то великан пытался завязать их в узел, но передумал, стволы все тех же сосен, да серые опоры ЛЭП с коричневыми гирляндами изоляторов. Плоды жалости на деревьях века. И дождь. Что самое неприятное - никогда не знаешь, когда он начнется - с утра может светить солнышко, а к обеду с неба сыпется водяная пыль… Сон мне как-то приснился, будто просыпаюсь я дома, встаю, а за окном вместо привычного подземного гаража, детского садика, сараев, вместо всего этого - лес. И в лесу идет дождь. Косой. Мелкий. Такой, что деревья за кажутся размытыми, нечеткими. Я подхожу к окну и вижу, что лес-то нормальный осенний, смешанный, с кустами рябины и чахлыми елочками, на стекле нарисован. Краска еще толком не высохла. И так обидно мне стало, что схватил я стул, да как саданул по стеклу. А за окном - пустота: ни двора, ни садика, ни сараев. Земля есть, темная, почти серая, и небо есть - серое, сумеречное. И ничего больше. Даже горизонта нет. Смотрю вниз, с пятого этажа, и вижу на земле какие-то пестрые осколки, и тут вдруг, ну как в кино, знаете? камера наезжает, и я вижу, что это тот самый пейзаж, на который я из своего окна смотрел все эти годы - с садиком и подземным гаражом… Я подбираю с пола кусочек осеннего дождя, а он острый, я ладонь порезал, смотрю на него и плачу. Больше всего удивился утром, увидев кровь на пододеяльнике. Оказалось, во сне сковырнул нечаянно корочку крови запекшейся со свежего пореза - рыбу взялся почистить, идиот. Посмеялся над собой утром, сон, правда, не забылся. К чему? Вот сейчас стою с кружечкой (белая, из Питера привезли, на ней мышь пьяная - красным носом в стол, и надпись: «Я пью потому, что думаю!». Хорошая кружечка), смотрю в окошко на лесок на этот облысевший, на линию высоковольтную, руки грею - чай не кипяток, конечно, но и не «писи сиротки Баси» - на погреться хватает, и все про сон тот думаю. И давно ведь было. Буддистский сон прямо-таки, об иллюзорности бытия нашего. Книжек умных правда не читаю уже, красиво рассказать-объяснить не могу, хотя попытаться может и стоило бы. Холодно. Это - единственный объективный фактор в нашей реальности. Как говорил один мой знакомый: «Сибиряк это не тот, кто мороза не боится, а тот, кто тепло одевается». Прав он был, наверное. Не знаю. В Сибири не бывал. Но думаю прав. А значит, холод и есть фактор объективный, в субъективном мировосприятии… Я вот сейчас, после того как все это подумал, ужаснулся. Это же бред какой-то. Ветром навеяло, дождем намыло. Вот. Опять телефон. Пальцы мерзнут, кружку выпускать не хочется. Черт с ним! Пускай звонит себе. Говорят, по правилам хорошего тона, больше пяти гудков ждать неприлично. Этому видно очень надо. Ладно. Кто там? На восьмерку - значит с телефона-автомата звонят (не жалко им денег). Может по делу, а может и так. А все. Вот и повесили трубку. Может перезвонить ему, в автомат? Как они, кстати, эти автоматы звонят? Блимкают или квакают? И интересно бы посмотреть на реакцию человека, перед которым автомат начнет надрываться какими-нибудь верещащими звуками… Осень за окном. Серая. Сырая. И холодно мне. А вся эта чушь, про иллюзорность мира, чушь двух или трех, или больше? тысячелетней давности. Все равно так и останется пустым трепом, предназначенным для охмурения девочек и кратковременно приподнятия собственного авторитета на регулярных пьянках.
Белая кружка с надписью «Я пью, потому что думаю!» опускается на стол. Рядом маленькая пластмассовая коробочка мобильного телефона заходится неприятными высокими трелями. Выглянув в окно, можно увидеть одинокий силуэт, бредущий куда-то вниз, к недалекому лесу, свернувший в сторону, чтобы пройтись, словно по канату, по проводам ЛЭП. Мышь, нарисованная на кружке, пьяно подмигивает… (08.11.2000)
ПИВО - …Ля-Соль-Соль-Ми! Ты что, простейшего порядка запомнить не можешь?! - Диму трясло. Старая поговорка: нельзя делать бизнес с друзьями… Оказывается музыку тоже нельзя. - Бля, ну что за хуйня… - он чуть не плакал, силы ушли. Нервным движением снял гитару, скрутил на ноль громкость и аккуратно поставил в угол, в чехол, не вытащив провод. - Мне одному, что ли все это надо? Один напивается, как свинья на концерте, второй за неделю собачий вальс выучить не может… - Я работал… - И я работаю, и он работает… Да какая к черту разница? Всё. Хватит, - Дима снова достал гитару из чехла, выдернул провод. Бросил на пол. Громкий щелчок. Треск. Гудение. - Бесись, сколько хочешь, только комбик пожалей, - Оскар. Барабанщик. Флегматичный до невозможности. Дима так и не смог понять, нравится ли тому, что они делают или он просто играет с ними из жалости, да от излишка свободного времени. Оскар выбрался из-за установки, протянул руку, щелкнул выключателем. Медленно стихло гудение, и еще медленнее растаяла красная лампочка на панели. Дима уже запихивал в карман чехла провода, «примочки»: BOSS-овский овердрайв, IBANEZ-овский флэнджер, хорус… А когда все это начиналось? На спаянных как попало проводах, и собранных приятелем электриком «педалях», когда чешская Йолана казалась идеалом гитары, с потолка капает, а от каждого удара по «бочке», забитой старым ватником и драным одеялом, поднимаются маленькие пылевые бури, микрофон, кем-то украденный из актового зала школы, дешевый портвейн и отсыревшая «Прима», пробитые динамики и кассетный магнитофон «Вега», на который в обязательном порядке писались все новые «композиции». Короче, как там было? «Грязный подвал и на стенах женщины, отчизна которых туземный атолл…». Стены, кстати, действительно были обклеены дрянными, выцветшими плакатиками с обнаженными красотками, лица которых невозможно ни разглядеть, ни запомнить. «Сомнительный звук, но в каждом аккорде - слепая вера в рок-н-ролл». Точнее и не скажешь. Сколько лет прошло, десять? Больше? Ветер холодный. Руки мерзнут. Дима подошел к ларьку. - Будвайзера бутылочку, - на прилавок - смятую бумажку. - А открыть у вас не чем? - шипение. Пробка глухо бряцает об асфальт. - Спасибо. Он устал. Устал поддерживать разговоры и говорить: «да, вот раньше-то было… не то, что сейчас…». Уподобляться мудакам, кричащим о том, что вся музыка закончилась, в каком? дайбогпамяти… семьдесят? шестьдесят? Ахренегознаеткаком году. У кого-то это часть имиджа, у кого-то - часть мировоззрения, но и то и другое выглядит одинаково убого. Дима отхлебнул пива. А сам кто? Лучше что ли? «…святая вера…». Фигня это все, батенька. И сам он это прекрасно понимает: надо либо фанатично нести некую идею, либо сознательно заниматься коммерцией. Ни того, ни другого. Так чего же ты, братец, хочешь? Ничего, пожалуй. Большого и светлого ничего. Нет веры, нет стремления, есть лишь нечетко выраженная мысль, даже в желание еще не переросшая. Может быть это начало понимания? Увлечение музыкой съедает много денег. Весьма. Гораздо больше чем хотелось бы. Дима - прагматик. И все равно, он возится в этом дерьме. Бессмысленно, накладно, бесперспективно, глупо. И все равно. Зачем? Самовыражение? Честолюбие? Сколько раз пытался он ответить самому себе, и сколько раз обреченно качал головой: у него нет таланта, нет ничего, что заставляло бы выбирать раз за разом этот путь… его даже в школе в хор не взяли, родители не покупали ему пианино. И все же с упрямством безумца он ломится сквозь неудачи и похуизм товарищей, сквозь чувство собственной неполноценность, сквозь ущемляемую гордость, сквозь самое существо его «я». Пустая бутылка гремит о стенки мусорного контейнера, и Дима морщится. Громко. И холодно. Рука замерзла, та, что бутылку держала. Сплюнул. Слюна вязкая, едва не на себя. Дальше что. Каждый раз, после такой бутылки пива, по холоду, когда немеют пальцы, как в том парке, зимой, когда на землю летели хлебные крошки, и пластиковая канистра гуляла по рукам, когда казалось, что всё впереди, и это «всё» включало в себя и славу, и известность, и семью, и друзей, и богатство, и бесконечность, «всё»; так же, как после первого неудачного концерта хотелось выть, ничего не имело значения: ни повышение на работе, ни поддержка друзей, ни любимая женщина, ни даже просто возможность пойти и нажраться нормальной, недешевой водкой; так же, после этого холодного глотка, приходило понимание. Понимание собственной несостоятельности и потерянности, но следом никогда не приходило решение. Никогда. Только голое осознание собственной… Чего? Скорее всего беспомощности, невозможности сделать выбор, когда лишь одно доступно тебе - плыть по течению, кувыркаясь в потоке. От этого мерзко становилось на душе, но впереди, как правило, уже маячил очередной киоск: - Бутылочку Будвайзера, пожалуйста… Идти еще. Руки мерзнут… (08.11 - 09.11.2000)
ОСТАНОВКА …и не подозревал, как ей было холодно. В этом тоненьком, коротком осеннем пальтеце, в дерматиновых сапожках, расползающихся при одном лишь виде грязи, и только шерстяные перчатки, новенькие теплые, поддерживающие иллюзию защищенности ее хрупкого тела, соответствовали сезону. Погоде. Зачем он тащит эту девочку сквозь дождь. Или куда он тащит ее? Зонт. Большой синий зонт с желтым верблюдом. Велбрудом. Соседская девочка так раньше говорила. И смеялась. Встретила ее на прошлой неделе, сколько ей сейчас: семнадцать? восемнадцать? Косметика дешевая, но много… Как это место называется, «Эльдорадо»… «Десперадо»? Где они все вечно пьяные, наркотиками напичканные. Не узнала меня. Сперва думала расстроиться, потом решила: да ну, черт с ним. С ней, вернее. Ну, куда же ты ее тащишь? А? Что, на машину не заработал? Или на пьянку спешишь? Так мог бы такси взять. Разве ж она в твоих проблемах виновата? В след им смотрю, и даже в отвернуться боюсь - кажется, что грею ее взглядом. А вот еще один «клиент». Нет, не надо меня подвозить, сама дойду. Тоже, дура, маршрут себе выбрала, нет, чтоб самой такси взять - пройтись захотелось. И вроде не ночь ведь, а все равно притормаживают, разглядывают живой товар: вон на углу «подружки» засуетились… …Опустилось правое окно притормозившего БМВ, и от стайки отделилась девушка, видимо услышав что-то из машины, махнула рукой, и к ней присоединилась вторая. Две мордочки просунуты в окошко. Раз. Два. Три. Хлопают дверцы - это грязно серый "бамбук" проглатывает двух ночных птичек и, под визг чрезмерно широких покрышек, удаляется. И зачем пешком пошла? По правде говоря - на такси денег нет, а общественный транспорт я на дух не переношу в любое время суток. Уж лучше по этому району пешком проковылять, чем в троллейбусе, куда как ни садись, всегда выходишь раздавленная, обтоптанная… До дома еще минут десять-пятнадцать. Выгляжу со стороны, наверное, очень несчастной: под дождем без зонта, с непокрытой головой, волосы растрепались, конечно. Сейчас все равно. Молодой, человек, никогда не верьте женщине, если она говорит «все равно» о своей внешности. Не верьте. Хотя бывает и такое. Лужа. Хорошо, сапожки итальянские, дорогие - правильно сделанные, воду не пропускают, хоть реку в брод переходи. За что не люблю эти районы: вроде ж десять минут от центра, и ни одного банкомата. Не тащилась бы сейчас. Под дождем. Хотя с другой стороны дождик тоже не так уж и плохо, особенно после встречи… Это как партия в покер - сидишь расслаблено, улыбаешься, шутишь, а внутри, словно пружина взведенная. Четыре с половиной часа. Мужики быстрее ломаются. Вот партия, кажется, и выиграна. А после этого и дождь, и волосы растрепанные - ерунда. Хотя мне имидж блюсти… Первый раз за два месяца до темна освободилась, кому-нибудь - в гулянку, а мне б до дома пешком, да спать. Или просто лежать ничего не делать. Женька приставать будет. Да ладно. А может и не будет. Может… не может… может. Хорошо по лужам бродить, вот только бы с гриппом не свалиться, надо будет дома коньяку перед сном принять - хорошо Арсен привез из Лондона «Бисквит» настоящий. Его хоть бутылку выпей - не противно. А у нас здесь и «Хэнесси», и этот, «Мартель», все как будто в Польше деланные. А может и в Польше. Какая разница? Женьке надо внимания. Сколько уже дочке? Тринадцать через два месяца. И вроде с мамой живет, да вместо мамы у нее бабушка. Говорит мне вечно, ты бы хоть летом… А что ей летом со мной? Я в детстве, помню, только об одном и мечтала, чтоб меня в какой пионерлагерь отправили. Вот они мои детские мечты - лучшее детям. А мне бы подремать эту недельку на пляжу. Сколько лет уже так кручусь? Шесть? Примерно. Как Женька в первый класс пошла. Зато и квартира у нас пяти-комнатная, и шмотки у ребенка фирменные, и школа престижная, и каждое лето, уже два года англия-америка. А я? Мама говорит: плохая мать… Машину так водить и не научилась. Некогда. И не хочется. Боюсь почему-то. - Ленка! Обернулась. На остановке возле двадцать четвертой школы стоит, руками машет, только что из троллейбуса, наверное… Кто? Пошла обратно, хотя на светофоре загорелся зеленый. Ну! Точно! Сашка. Откуда ж ты, Сашок, взялся? - Ленка! Здравствуй, как дела… Вот кого встретить не думал, - вклиниваться в поток его слов бессмысленно, еще со школы усвоила, - Сколько уже не виделись? Лет десять, наверно? Нет, Ленка, ну ты как? Как муж? Как дочка… - Умер муж, восемь лет как, - на лицо Сашкино набежала тень. Ненадолго. Страшно это - вот так встретились, а поговорить то и не о чем. Да и не хочется. - Дочка в школу ходит… Извини, Саш, мне идти… Спешу. - Ленка, Лен, погоди… Телефон хоть оставь, или мой запиши… - Двадцать шесть шестнадцать восемьдесят три, через девятку. Мобильный… А он так и стоял, хлопая себя по карманам, словно я могла видеть его затылком-то, искал ручку, наверное, и так неловко озирался, словно школьник, сморозивший глупость на первом свидании. Мокрый и ненужный, добрый Сашка... Казалось, я вижу его сквозь поток машин, сквозь дома и чахлые лысые каштаны, вижу, стоящим на остановке, в нелепом, песочного цвета, плаще… Но ведь действительно, мне нечего ему сказать! (09.11.-10.11.2000)
СТИХИ - … Яков же Григорьевич писал стихи. Нет, конечно, не был он никаким поэтом! Что это вам в голову взбрело? Просто писал стихи. Вы говорите, что так не бывает? Милая девочка, Вы говорите, что человек пишущий стихи, какие угодно стихи, уже поэт? Милая девочка, да… Да. Не перебивайте меня, я понимаю Ваш порыв, Вашу веру и Вашу наивность, но поверьте мне, далеко не всякий человек, пишущий стихи - поэт. Как, к сожалению, не всякий поэт пишет стихи, - Елизавета Михайловна встала, зябко кутаясь в побитую молью, пушистую шаль, шаркая шлепанцами, смешными, пушистыми - у старушки сильно мерзнут ноги, подошла к окну и резким точным движением молодой женщины поправила занавеску. Звякнули кольца. Маша подумала, что она бы так не смогла - обязательно где-нибудь, что-нибудь зацепилось бы, и плотная ткань, не удержавшись в пасти металлического крокодильчика, бесстыдно провисла… - Да, милая девочка, к сожалению… Или может быть даже к счастью… Временами у Маши возникало впечатление, что старушка говорит сама с собой, ей глубоко безразлично машино, или вообще чье бы-то ни было присутствие, а занимает ее лишь нить собственных рассуждений. За окном уже стемнело - когда Елизавета Михайловна подходила к окну, Маша случайно обратила на это внимание, и теперь тайком шарила глазами по комнате, в поисках каких-нибудь часов - смотреть на наручные ей казалось до неприличия демонстративным… - Без пяти шесть… Да. Темнеет теперь рано, - показалось? Или в выцветших, но отнюдь не мутных от близорукости, как это часто бывает у людей преклонного возраста, глазах действительно мелькнула насмешка… - Вот ведь жили себе нормально, привыкли к одному времени, а потом бабах! И другое. Это вам, молодым, еще хорошо, а каково пожилому даже, не постесняюсь этого слова, старому человеку перестраивать весь свой режим!… Нет, естественно, моя агрессия не против Вас направлена, ни в коем случае, Машенька, но согласитесь, что мириться с этим произволом не хочется… Но я отвлеклась. Так вот, Яков Григорьевич писал стихи… Словно в этой комнате, и в тоже время где-то во вне. Маша сегодня пришла сюда впервые. Случайно. Нет. Неправильно. Не случайно. Она пришла к единственному человеку, который мог ей помочь, пришла прямо со школы, а его дома не оказалось. Ее первый учитель математики - Сергей Яковлевич. У него даже прозвища в школе не было, звали «Сержем». Ничего обидного, не то, что его же коллегу из второй смены, Валентину Анатольевну - «Пискля», или завуча, Костякову - «Кость». И «Серж» к ним был добр. Особенно к Маше. Девочки завидовали - он многим нравился, дразнили, говорили гадости. Маша не замечала. Ей всегда завидовали: мать - актриса местного драматического театра, вечно на вторых ролях, часто с похмелья, ее приглашали сниматься в кино известные режиссеры, даже Марк Захаров, кажется. Не пошла. Гордая. Что ей эта суета! Какие гости были в их доме - знаменитость на знаменитости и знаменитостью погоняет. В основном - мужчины. Ясное дело - женщина интересная, одинокая… Сверстники думали: не рассказывает ничего, в гости не зовет - жадная, славой маминой, гостями делиться не хочет… А чем там делиться? Пьяными рожами? Звоном бутылок до утра в однокомнатной квартире - одна, без мужа, чего могла добиться ее мать, гордячка? Как противно слышать из-за шкафа, которым отгорожена «детская» половина, пьяные стоны-всхлипы матери… Как хотелось выть. Нет, не так. Маша всегда любила ее, жалела, но не могла ничего поделать с собой. Боже, до чего же надоело спать в вечно прокуренной комнате… Кто это поймет? Один мальчик… классе в восьмом она привела его к себе, решив наплевать на мать, на условности… Сколько им было, лет по четырнадцать? Пятнадцать? Мать ушла на вечернюю репетицию, не вернулась ночевать… Он все утро разглядывал семейные карточки, сидя на подоконнике. И больше не приходил… Как ей было больно… Но сейчас, сейчас ей нужны деньги, деньги, которые она никогда не сможет вернуть, и они нужны ей немедленно. Немедленно! - «…И волны стонали - разбился прибой О берег, в Крыму, где прощались с тобой.». Ну как? - Здорово! - и глаза блестят интересом. - Увы, милая девочка, увы… Очень приятно, когда такие стихи посвящают тебе, но это не поэзия, а я - слишком черствый сухарь… Да, я слишком цинична, и такой была всегда. Может быть, это его и сгубило. Нет, Вы не думайте, я всегда врала ему, но почему-то была уверена, что он это знает, и от этого ему очень больно. Не был он поэтом, но романтиком он был всегда… - странное, что-то мелькнуло в выцветших, когда-то ярко голубых, глазах. Безумие? - Вы простите меня, девочка, что заговорила Вас… - Нет, нет! Мне действительно интересно. Я и не думала… Вы знаете, первый раз я сумела почувствовать то, чем живет моя мать, - первые слова давались Маше с трудом, но потом стало гораздо легче, - Всегда понимала, но никогда не могла почувствовать… - Ах да! Анечка… Сережа мне еще тогда говорил, что у него учится Анечкина дочка. - А Вы знаете маму? - Конечно. Когда-то она приходила на импровизированные литературные вечера, которые Яков Григорьевич устраивал раз в месяц. Каждую вторую среду месяца. И она всегда читала Гумилева, это ее любимое… - «У меня не живут цветы, Красотой их на миг я обманут»… - «Постоят день другой и завянут…». Она говорила, что у нее действительно не живут цветы, - в утверждении слышался вопрос. - Правда. У меня тоже, - Маша вдруг провалилась в какую-то вязку, резиновую прострацию. - Не живут. - …Ты ведь к Сереже пришла, - невпопад спросила, совсем. - Ты прости меня, девочка, что мучила тебя так долго… Нет… Нет Сережи. Уже год как нет. Как нет? Ну да, восьмилетку закончили, Маша в другую школу перешла… Почти два года прошло. - Сгорел он, - Елизавета Михайловна подошла к секции, раскрыла дверцы, - Вот все что осталось, - и голос такой сухой, что слез в нем больше чем в рыдании сотни плакальщиц. Шаг в сторону, и открываются машиному взгляду внутренности бара: зеркальная задняя стенка, и лежит на стеклянной полочке шприц, старый, стеклянный, ампула, одна всего, томик Гумилева, и аккуратненькая, как все и всегда было у «Сержа» - чистенькое и аккуратное, аккуратненькая, маленькая тетрадочка. Не записная книжка, нет, тетрадочка… - Это его было последнее стихотворение. Рак, милая моя девочка, рак желудка. Он полгода прожил на морфии, потому как не мог иначе, потому как больно это, безумно больно, и потому, что только так он мог встречаться… - подвел голос старушку. Она подошла к журнальному столику, налила в тонкостенный стакан воды из графина. Хрустальный, наверное? Секунду помолчала, играя желваками. - Куда еще, ты могла придти? Но я все надеялась, что для этого найдется какой-нибудь другой повод. Маше захотелось бежать - старушка, похоже, все-таки спятила… - Незадолго до смерти, Сережа уже не мог без морфия. И боль требовала, и он не мог. Глаза у него были такие же как у тебя… Ведь не знает Анечка? Машиных сил хватило только на то, чтобы покачать головой. Елизавета Михайловна снова подошла к секции, взяла ампулу. Маша едва заметно кивнула. - Но я не позволю, чтобы ты этим занималась в грязном парадном. Теперь слово парадное даже стало похоже на ругательство, так что этого я не позволю. Иди. В Сережину комнату. Я Анечке позвоню, что ты у меня останешься, только утром поедешь со мной… - В наркологию… - шепотом. Как же! А может и в правду надо? Может время? Знамение… Елизавета Михайловна уже минут десять сидела, не меняя позы, сильной, почти молодой рукой, поглаживая подушку-думку, с вышитой на ней шаловливой кошачьей мордочкой. В этот раз не придется звонить Семену. Теперь уже все равно. Елизавета Михайловна прислушалась - некоторые к старости глохнут, а некоторые, толи от одиночества, а может быть, действительно, от осознания невыполненного долга, обретают поразительную чуткость… Спит девочка, чуть постанывает… Путешествует. Улыбнулась. Медленно, на удивление тяжело, поднялась и, зажав под мышкой подушку-думку, зашаркала прочь из комнаты. Шелестела страницами брошенная на диван раскрытая книга: «…И, смеясь надо мной, презирая меня, Люцифер распахнул мне ворота во тьму, Люцифер подарил мне шестого коня…» Секция пялилась вслед раззявленным секретером, а с подушки улыбался своему отражению в зеркале задней стенки шаловливый котенок… «…И Отчаянье было названье ему...» (10.11.2000) |