Вечерний Гондольер | Библиотека

Валерий Бондаренко

АЛИНА В ПАРИЖЕ

(Вторая часть романа "Алина")

Первая часть                 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

На плотный листок дорогой почтовой бумаги легли светлые широкие полосы. Симметричные, розоватые, - точно строки, которые вписало в письмо заходящее солнце. Оно пробралось в комнату сквозь закрытые ставни.

Ставни - их не было в Петербурге, зато в Париже ни один дом без ставен не обходился. Да и только ли ставни одни? Все убранство Алининых комнат здесь было иное, красочней и пышнее. Потолок в будуаре затянут сиреневым шелком, стены оклеены палевыми обоями, - к этим новшествам из бумаги в России только начали привыкать. Мебель черного дерева - вся в резьбе и с витыми ножками, картины, - о, там бурные страсти под кистью Делакруа пламенели жгучими красками; на полу китайский, невиданно строгий ковер лимонного цвета с черным узором. Здесь все было еще не совсем привычно Алине, в этой ее роскошной квартире на Шоссе Д,Антен здесь все дышало сегодняшнею минутой, - ни бабушкиной пестренькой безделушки, ни суровой, в бронзе, мебели времен Бонапарта, - ничего, что можно увидеть в семейном доме, полном преданий, воспоминаний, годами обжитого уюта...

Алина невольно вздохнула и вернулась к письму.

Из письма Алины Осогриной к Жюли Самойловой: «Итак, ангел мой, мы в Париже. Рада ли я? Не смогу покуда тебе ответить. Он изумляет и подавляет всех поначалу. Ах, он вовсе не так уж весел, как стараются нас уверить иные писаки! Пригороды мрачны, тесны и зловонны. В центре среди изумительных зданий, улиц и площадей вдруг возникает проулок - вернее, щель, из которой веет самым древним и грубым средневековьем. В этом многие находят шарм пиитический, - я не знаю... Во всяком случае даже и днем там, наверное, скользко и сыро, как в леднике.

Нам очень помогли твои письма: я уже введена в здешний свет, - бесспорно, первый по блеску во всей Европе. Мои впечатления пока сумбурны. Однако же знаешь что? Спасибо тебе, радость моя, за то, что ты рекомендовала нам месье Делакруа. Это очаровательный, весьма светский молодой человек. Правда, он совсем не красив: черные волосы мелким кольцом, вздернутый носик, усики тонкие и наивные. Но он строен, ловок; он очень, хотя и по-умному, говорлив. Признаться, я подумала, что виновата в его разговорчивости сама: он кажется увлеченным мною. Но довольно с меня романтических треволнений! Чувства мои остыли, ты знаешь, - и право, я рада этому несказанно.

Моя квартира - из шести всего лишь комнат, но очень просторных, уютных и отделанных по последней моде. Впрочем, что есть в Париже мода теперь? Кабинет в готическом вкусе, будуар - в китайском, а спальня - в турецком. И чем необычней, тем кажется лучше. Не отделать ли мне другой будуар в нашем пестром старорусском ужасном стиле, как терем? Или в индейском?..

Оставим, однако же, болтовню. Платья теперь изменились страшно: они уже не до щиколотки, они длиннее, почти до полу, талия упала низко совсем, а прически - все больше простой пучок и на уши гладкие начесы. В этом наряде выглядишь, конечно, немного поникшей, однако пиитически-грустной, не шутя печальной. Почти все дамы на балы выезжают в белом, мужчины - в черном. Шутят, что кавалеры на отпеванье, а женщины (глупенькие!) все еще - к венцу.

Правда, если вдуматься хорошенько, в этом и есть смысл несносной нашей эпохи. Мы жаждем любви и верности, но лишь за гробом сможем это, скорее всего, найти. (Впрочем, возможно, я кощунствую ненароком?..). Но вспомни несчастную Пушкину молодую: только у разверстой могилы ее супруга она поняла, как любит и как любима...

Ах, как хочется тишины, как хочется мне покоя!..»

Алина перечла письмо и тотчас заметила оплошность: она написала «мы», и значит, Жюли может подумать, что Алина уже не одна и что толки о месье Делакруа - лишь прикрытие чего-то серьезнейшего.

И тогда, подумав, Алина все же решилась:

«Я должна рассказать тебе странное приключенье, и ты поймешь, как я нынче развлечена...»



Четыре высоких окна Алининой спальни выходили в сад и во двор. Угловая эта комната на первом этаже была как бы и род веранды, солнечной и уютной. Прозрачный полог отделил неширокую, стройную, как ладья, кровать от остальной комнаты, - там в углу таинственно-задушевно мерцал зеркалом голубой в позолоте туалетный столик да толпилось в беспорядке несколько пуфов, крытых простеганной тканью, где по синему фону змеились белые лепестки прихотливых лилий. Отчего-то Алине пришла в голову фантазия поставить в скромной этой гостиной белые клавикорды и большую арфу. Хотя особенно музыкальной Алина себя не считала, артистический дух Парижа вдохновил ее часы напролет - часы, еще свободные от светских увеселений - проводить среди стройных звуков Моцарта и Шопена.

Или то было уже предчувствие странных событий, из-за которых она через год вынуждена будет бежать отсюда?..

Из письма Алины Осоргиной к Жюли Самойловой: «Неделю назад я вернулась из Оперы поздно ночью, усталая и счастливая. Боже мой! Какие тут голоса, какие костюмы!.. Давали «Сомнамбулу», оперу сеньора Беллини. Печальная и нежная ее музыка пела во мне: я подошла, было к арфе, но вовремя вспомнила, что завтра в два часа пополудни мадам де Ловетт представит меня избранному ее кружку, - и значит, хочешь - не хочешь, нужно быть свежей, как утренний лепесток.

Я позвала Кати, она раздела меня и вознамерилась поболтать, но я отпустила ее, сославшись на нездоровье, - местные служанки очень приметливы и горды, с ними приходится церемониться, чтобы не нажить себе врагов, самых опасных в мире.

Я затушила свечу. Лишь лампада над моим изголовьем да огромная желтая луна в окнах освещали комнату. Полог у кровати казался серебряным водопадом, тени от цветов и листьев в саду и в вазах заполнили стены. Они прихотливо колыхались и трепетали, но мне почудилось, что в каком-то странном, в каком-то стройном порядке. Дивная музыка Беллини зазвенела во мне с новою, властной, неодолимой силой. Душа печалилась, растекаясь по этим звукам, но печаль моя была светлой, легкой. Печаль моя освещалась надеждой, сказала б я. Надеждой на что, ты спросишь? Откуда же знать мне?...

В эту чудную ночь, при открытых окнах, в комнате, где все трепетало от лунных бликов, в дуновении ароматов свежих, майских я почувствовала вдруг, что смерти нет, что я живу уже вечно, и что бояться мне нечего на земле, что некая сила меня хранит, - для чего, от чего? Я тоже еще не знаю... Наверно, у каждого бывает минута примиренья с своею судьбой, - минута, когда и ты, суетная болтушка, внимаешь богу...

Не в силах оставаться в постели, я поднялась, отогнула кисейный полог. Комната показалась мне еще таинственней и прекрасней, хотя тени густели всюду тревожно, густо. Особенно амариллисы на окнах, но не тех, что были во двор, а на тех, которые вели в сад, - в острых контурах этих листьев чудилось что-то зловещее, они точно топорщились и ершились, а тень от арфы торчала из них, как шея лебедя иль дракона.

Я улыбнулась, - ведь ты учила меня не бояться ничего в этом несносном мире! - и сделала несколько шагов к клавикордам. Но все мне казалось, что кто-то рядом стоит, что кто-то над ухом дышит. Мне стало не на шутку страшно. Пересилив себя, я подошла к клавикордам, однако же и они показались мне в своем углу угрюмыми, как надгробье, и будто тоже грозились чем-то. Я взяла несколько аккордов, быть может, вовсе не стройных, но увлеклась (теперь-то я понимаю, что меня страх подгонял, конечно), - я сыграла мелодию из Беллини, - одну, другую. Играла я, наверное, быстро, торопясь и волнуясь, но чисто, верно, - а ведь я нынче услышала их впервые!

Вдруг я заметила на поднятой крышке широкую, хотя негустую тень. Ни одна ветка, ни даже ствол дерева в молодом саду не могли отбросить такую!.. Она походила на поток: широкие края ее струились и казались прозрачнее середины, черной и неподвижной. Контуры этой черной тени чем-то напоминала скрипку. Я тотчас решила, что просто увлечена музыкой, что позабылась, что нужно лечь поскорее, ведь завтра чуть свет, этот несносный утренний чай, где герцогиня де Ловетт, рожденная де Монморанси, представит меня своему кружку «избранных».

Огромным усилием я заставила себя оторваться от клавикордов. Я оглянулась - среди тени от листьев в широком окне стояло виденье! Я вскрикнула еле слышно: виденье, однако же, не растаяло! Широкое, белое, облитое светом луны, оно дрогнуло и плавно двинулось в комнату, - благо окно было от самого пола. Все это казалось мне сном, конечно, - я и твердила это себе (или, точнее, твердила бы, если б могла в эту минуту думать!). Вдруг лунный свет упал на тень, казавшуюся в сумраке туманной, бесплотной, - и я ахнула еще раз, но тише прежнего. То была девушка! Или, вернее, то было существо женского пола, в широком белом одеянии, без украшений, без даже цветов в волосах, как носят все нынче.

Да что цветы! Прически не было и в помине: темные волосы, блестевшие в потоке лунного света, лежали густыми волнами по плечам. Одеяние ее однако ж не было ночною сорочкой, - это был род манто, широкого и прозрачного, как бы из газа иль ослепительной, без рисунка, без вышивки кисеи. Под ним виднелось белое бальное платье без следа украшений, - в таких танцуют сильфиды в балете. Однако мне было не до балета в роковой этот миг: я вдруг вспомнила предание о виллисах, - о брошенных невестах, покончивших от отчаяния с собой. По ночам они покидают сырые свои могилы и навещают тех, кто при жизни обманул их так вероломно... Но визит виллисы ко мне был бы ужасно как неуместен! Впрочем. что могло взбрести в голову этим созданиям, обманутым людьми, отвергнувшим утешение верой?..

Между тем виденье двигалось ко мне, скользя бесшумно, - и это смотрелось бы поэтично, если бы мне не было так страшно, так безнадежно-жутко сейчас! Ведь они же пьют кровь, эти виллисы, а души убитых ими, лишенные таинства покаянья, уносят с собой в могилы!.. А сонетка, чтоб разбудить Кати, была в противоположном углу! Да и как знать, помогла бы Кати мне против такой напасти?..

Приведенье подошло вплотную ко мне, - я едва успела в сторону отшатнуться. Однако ж от виденья повеяло не хладом могилы, а духами и теплотой! Какое счастье, что мне удалось добраться до сонетки и позвонить Кати!..

Я почти не боялась теперь: передо мной была не виллиса, не привиденье, а, наверно, воровка какая-нибудь. Лишь бы у нее не оказалось ножа или отравленной иголки (мне рассказывали об этом)... Несносная Кати куда-то запропастилась.

Между тем, видение и не думало меня замечать! Оно сделало круг по спальне, остановилось у полога кровати, и руки его заскользили меж складок полупрозрачной ткани. Ах, точно: передо мною была воровка!

Что-то блеснуло в ее руках. Без сомнения, это был кинжал!»

Алина вдруг вспомнила, что пишет письмо, а не род новеллы и рассмеялась. Впрочем, тотчас опять взялась за перо:

«Но знаешь, моя душа, это была, конечно же, не воровка! Кати, наконец, явилась, вскрикнула и бросилась к моему «виденью», ругаясь довольно грубо. Подскочив к нему, она вырвала из рук инфернальной силы, - но что бы ты думала? - мою сапфировую заколку!..

Как оказалось оно в складках полога, до сих пор не знаю. Виденье, однако ж, спокойно двинулось обратно к окну и скрылось в саду меж веток.

Я велела Кати разбудить весь дом, - однако никто ничего не нашел ни в саду, ни во дворе, ни в каретном сарае.

Остаток ночи я не сомкнула глаз, но была так возбуждена, что не заметила усталости даже утром, так что герцогиня де Ловетт нашла меня, наверное, очень свежей, хотя и аффектированной особой.

Впрочем, «смотрины» прошли удачно. Конечно, я не сказала никому ни слова о происшествии, - в самом деле, какой же наивной дурой я показалась бы тогда в салоне мадам де Ловетт! Но и съехать с этой квартиры я тоже пока не хочу.»



И все же Париж поразил Алину. В своем дневнике она записала тогда: «Здесь все другое, шире, свободнее, ярче. Да, это последнее слово - пожалуй, самое верное. В Петербурге лишь улицы широки и длинны до зевоты, не улицы - а степи прямо, но все остальное как-то узко, от окон и комнат до мыслей, всегда с оглядкою, всегда - даже невольно - робких. Кстати, мы и одеваться, как следует, не умеем: мы боимся и красок, и новых форм. Мы слепо следуем парижским образцам, но без здешних сиреневых сумерек, без вольного гомона толпы, без веселой дерзости, что горит в глазах последнего уличного мальчишки все наши выписанные отсюда наряды выглядят как одеяло няни из лоскутков когда-то роскошных тканей. Мы все стеснены, все как бы в корсете, сними его - и дебелая матушка Русь расползется такою розовою растрепой, что просто ужас. Корсет этот - наша форма правления, как утверждают здешние все газеты. Французы уверяют, что и сам государь носит у нас корсет. Со знанием предмета могу им ответить: это не так!

Впрочем, к чему ж о грустном?.. Французы большей частью мелки, чернявы и некрасивы, хотя между ними встречаются рослые мужчины с широкими лицами, - обычно это выходцы из Нормандии. Красивейшие французы - жители приграничных с Германией областей. В их облике столько свежести и тонкости одновременно!.. Барон д,Антес - из числа их, он и говорит-то по-французски с немецким акцентом... Ах, снова воспоминанье! Но Русь! Как же ты неотвязна...

Среди французской знати весьма ценятся светлые волоса и голубые глаза как свидетельства благородной крови, ведь первейшие здесь роды ведут начало свое от завоевателей-франков. Так что и мои каштановые локоны (между прочим, вовсе не накладные) дали б мне фору здесь пред чернокудрой моей Жюли. А кстати, и о Жюли. Ее роскошные наряды, боюсь, назвали бы тут чрезмерными (французы так ведь и говорят: «Все «слишком» - хуже, чем ничего»). Однако ж по вольности своей только она могла бы сравниться с истинной парижанкой. Она одна меж нами душой свободна, - а это главное отличие нас от здешних женщин.

Сих последних я изучаю пока по быстроглазой моей Кати и по... Впрочем, она молчит все еще, и по типу лица вряд ли даже француженка. Странно: мне бывает жутко писать о ней и здесь, у себя в журнале, точно она рядом стоит и читает вот эти строки... Но знает ли она грамоте, эта несчастная? Правда, по виду она вовсе не простолюдинка... Все я чувствую, что вокруг нее тайна какая-то бродит, - может быть, и кровавая, боже мой...»

И еще одна запись: «Месье Делакруа все же влюбился в меня, несносный!»



Из дневника Алины Осоргиной: «Странный разговор состоялся у меня вчера с господином Делакруа. Опишу его в подробностях, - так, как это принято в романах господина Бальзака, самого модного нынче писателя здесь. Я встретилась с рыцарем моим неутешным на бале у мадам де Ловетт.

Бал был самый блестящий, особенно хороша показалась мне баронесса Ротшильд в платье из страусовых перьев. Оно все колыхалось при каждом ее движеньи. Мадам банкирша казалась трепетным белым лебедем, и не только из-за роскошного туалета. Очень гибкая, стройная, с умным чуть смуглым лицом, с природной своей восточной грацией мадам де Ротшильд была почти ослепительна. «Почти» - потому что в ней слишком много светского такта, чтобы вести себя, как банальная «львица», а ведь она всего лишь еврейка, дочь другого Ротшильда, что сидит в Лондоне! Ее бабка была грязная жидовка из Гамбурга, а эта кружит в вальсе с самим дофином, рядом с которым даже наш государь - парвеню.» (Впрочем, эту сентенцию Алина замарала так густо, что при первом издании ее дневников фразу восстановить, наверное, не посмели.)

«Я сказала об этом мадам де Ловетт на правах гостьи и северной дикарки. Герцогиня вздохнула, - и вместе с ней вздохнули полторы тысячи лет французской монархии: «Мадам, что вы хотите? Время наше ужасно. Сейчас правят деньги. Нам остается лишь утешаться, что эти люди умеют себя держать прилично. Однако же мне забавно наблюдать мадам де Ротшильд, как играет она знатную даму, вовсе ей не являясь.»

Делакруа стоял за нашими стульями. Он наклонился к мадам де Ловетт с почтительным, однако ж дерзостным возражением: «Ваша светлость, они закладывают основы своего рода. Но представьте, что говорили римские матроны на пирах при виде косматых своих победителей франков!» - «Во всяком случае, нашим предкам было полегче: им не нужно было учиться вальсу!» - ответила герцогиня с усмешкой. То ли она не снизошла к оскорбленью плебея, то ли льстила ему: артист имеет свои права даже и во дворце. - «Но они учили латынь, что еще труднее!» - вырвалось у меня невольно. - «И плохо учили!» - заключил наш спор художник. - «В результате чего мы сейчас болтаем на этом жутком наречье...» -

«Вы удивитесь, но то же о французском наречье сказал мне один человек, и он был русский!» - промолвила я слишком задумчиво, может быть. - «Кто же сей Анахарсис?» - спросила герцогиня довольно небрежно. - «Его имя вам вряд ли знакомо, мадам. Но у нас он очень известен!» - «Уж не Пушкин ли это был?» - спросил вдруг Делакруа слишком лукаво, точно нас что-то соединяло уже. - «О, как же вы угадали?!» - «Угадать ведь нетрудно: у вас все великое сказали трое: Петр, Екатерина и этот несчастный Пушкин.» - «Пушкин - это тот негр-придворный, которого убили месяца три назад?» - спросила мадам де Ловетт, всем своим видом показывая, что разговор не слишком ей интересен. Мне стало вдруг неприятно говорить о том, чего эта дама не поймет никогда. И мы принялись злословить о графине Потоцкой и о госпоже Жорж Санд, которых герцогиня, конечно, не пригласила.

После бала я отпустила карету, и мы пошли с месье Делакруа под руку вдоль набережной. Небо почти погасло, однако бледно-лимонного цвета широкая полоса стояла над покатыми крышами, отражаясь в тихом струенье Сены. Было почти уже утро, и тишина стояла почти деревенская. Только тихие всплески воды о берег да стук копыт вдали за нами моей кареты нарушали ее.

- Так что же сказал вам Пушкин о нашем наречье? - спросил художник задумчиво. Думал он, конечно же, о другом. О чем? Мне было приятно догадываться об этом...

- Он сказал, что французский язык ужасный: он весь на подтяжках как бы. Он так отшлифован, что на любой случай жизни мы можем найти выраженье. Творить на таком уже невозможно... Но я так не считаю, - тотчас поправилась я.

- Как вы добры! - сказал Делакруа все же не без насмешки. И тотчас продолжил вполне серьезно. - Вы так еще юны, а мне кажется, будто у вас тайны три на сердце, никак не меньше.

- Вы угадали, - просто сказала я.

- Хотите, я отгадаю их?

- Попробуйте.

- Первая тайна - это первая ваша любовь, конечно. Так?

- Возможно...

Я - горестно, наверное - усмехнулась.

- Вторая - ваш, извините, брак. Вы же почти свободны!

Мне стало знобко. Я промолчала.

- Но третья... Вы влюблены, быть может?

Я рассмеялась:

- Помилуйте! Да в кого?!..

Он промолчал. Желваки на смуглом простецком его лице заходили.

- О, вы человек коварный! - сказала я, а он, он мрачнел все темнее. - Угадать мои тайны очень ведь просто! В моем возрасте иных обычно и не бывает... Но вы опять хотите мне говорить о вашем чувстве! Нет, нет и нет! Слушать вас не хочу!

Но как же хотела я!.. Чего? Да я и сама не знаю...

Он был забавен, верно, этот простолюдин.

- И потом, - продолжила я, отчего-то волнуясь и наслаждаясь. - Вы слишком стары для меня, мой милый! Вам больше тридцати уж, наверно! Вредный, противный вы старикашка...

Зачем я сказала это? Вырвалось - видит бог! Ничего такого я и в мыслях своих не имела. Я почти уже любила его в эту минуту...

Он вдруг остановился, схватил меня за плечи и стал трясти. Лицо его было черно, было мрачно, но как же ведь и прекрасно!

- Кукла! - закричал он. Нет, это мне показалось: иначе кучер нас услыхал бы. Он шептал, шипел это все одними белыми, искусанными губами - Пустая, безмозглая... Бессердечная! Хочешь ли, я покажу тебе жизнь, какая она на самом деле?

Он схватил меня за руку цепко, грубо и поволок вдоль набережной к мосту. Я была в обмороке почти, - сердце мое колотилось в горле. Я даже кричать не смела.

- Смотри же! - он показал на мост. Я не сразу поняла, что он в виду имеет. Он понял и почти больно пригнул мои плечи. - Туда вон, под мост, смотрите!

Я заглянула под широкую тень моста. Там, у самой воды, в сыром почти мраке серели какие-то фигурки. Я подумала сначала, что это тряпки или забытое прачкой белье. Но тряпки порой шевелились.

- Хотите взглянуть поближе? - спросил художник. Насмешка и сожаленье звучали в его словах. Он снова был со мною на «вы», но какая при этом сквозила горечь в его вопросе!..

Не чувствуя под собой земли, я спустилась, поддерживаемая его властными, такими сильными руками, с набережной на песок отмели, плотный, как наст, от влаги.

Мы сделали несколько шагов. Как воняло здесь тиной и гнилью от прекрасной, сверху такой поэтичной Сены! Перед нами возник вдруг странный, тощий и длинный оборванец. От него несло нестерпимо, его колени так и мелькали в прорехах широких штанов.

- Добро пожаловать, дамы и господа! - зарычал он гнусаво. - В наш табор, к сеньорам кинжала и передка!

И тотчас еще одна тень скользнула из-под моста.

Впрочем, это была собака. Облезлая, она лишь вяло махала хвостом, похожим на иззубренную кривую саблю.

Бродяга весь изогнулся в притворном своем почтенье и указал под мост. Делакруа смело сделал шаг, и другой, и третий... Я почти висела у него на руке.

Впрочем, чуть не упал и сам мой художник. Он запнулся о женщину непомерной толщины, лежавшую прямо на песке. Жидкие волосы ее растрепались, жалкий пучок торчал на самой макушке. У нее была удивительно, небывало серая кожа, как у слона, и кожа эта свисала каскадами складок со щек и шеи. Я вдруг увидела, что на ней нет даже платья, - род длинной рубахи без рукавов составлял одеяние сей Ундины. Возможно, она спала до нашего прихода, но трубочка, которую курят матросы, дымилась у ней во рту. Заслышав нас, она приоткрыла глаз, белесый и мутный, как чешуя.

- Опять клиенты? - вздохнула она утробно.

- О, и какие еще! Горошинка, раскрывайся! Покажи им себя, малютка...

«Малютка» пошевелилась.

- Довольно! - властно сказал художник. - Пошли отсюда...

- Эй, как так?! - заорал бродяга. - А деньги, деньги-то за погляд?!

Он схватил Эжена за руку. Собака зарычала глухо, зло.

Эжен вырвал руку из объятий нахала. У того что-то выскользнуло в ладонь, блеснуло. Ах, нож!..

Эжен выхватил пистолет. Однако если бы тоже ножик! Они б сразились... Но боже мой, - тогда я об этом и не мечтала...

Бродяга закричал дико какие-то словеса, но отстал вместе с своей собакой.

Художник помог мне подняться на набережную и подозвал карету.

«Художник»! Но я уже трижды назвала его здесь «Эжен»...»

Всю дорогу до дому Алины они ехали молча, в каком-то оцепененье. Делакруа почти не смотрел на нее. Точно во сне Алина видела его мрачное, потемневшее от душевных терзаний лицо. «Душевных терзаний»? Но полноте, - возможно, это была лишь гордость. «Он унизил меня», - подумала вдруг Алина. Однако же эта мысль не задела ее ничуть. «Мне это все просто снится», - решила она.

Солнце встало за ее спиной, и улица, сумрачная, полная сырых теней, вдруг заиграла блеском стекол, светом розовевших в лучах майской зари домов.

Перед ее домом Делакруа выскочил из кареты первым, оттолкнул лакея и подал ей руку сам.

Он буквально вытащил ее из кареты. Алина с ужасом ждала продолжения, однако не смела и слова сказать теперь.

Они вошли в пустой вестибюль. Обои в серую и розоватую полосу показались им продолжением сумерек под мостом. Во всяком случае, и Алина и художник одновременно подумали об этом. Он сжал ее руку.

Гостиную, белую с золотым, заливало солнце, искрясь в хрустальном экране перед камином. Радужные блики от его прихотливых граней упали Алине на волосы и на плечи. Эжен с жадностью и невыразимой какой-то мукой смотрел на нее. Потом увлек на широкое канапе и стал целовать и властно и жадно одновременно, - плечи, глаза, безвольные, дрожавшие в робкой нежности, готовые испугаться губы...



ГЛАВА ВТОРАЯ

 

Лишь под вечер Алина очнулась от этого забытья. Эжен ушел незаметно. Или она уснула? И когда это они успели оказаться в ее спальне? Алина смутно помнила, что Эжен нес ее на руках куда-то. Она вдруг подумала, что пронес ведь через маленький будуар, а там, - там могла уже быть Кати. Но тревога показалась Алине такой скучной сейчас, такой неуместной. «Ради этих мгновений мы и живем на свете...» - подумалось ей. Отчего-то она вспомнила и другого, - того, в кого была влюблена этой зимою так издали, так безнадежно...

- «Но ведь и он любил, и он был любимым... Нет греха в этом. Это жизнь», - подумала она разнеженно, совсем примиренно.

Алина открыла глаза.

Бледная гостья стояла над ее изголовьем и смотрела, но не отрешенно, куда-то вдаль, что успокаивало обычно Алину. Гостья смотрела ей прямо в глаза сосредоточенно, неотрывно.

Алина не смела пошевельнуться. Трижды уже навещала ее странная незнакомка, и все три раза забирала что-то с собой. Кати одна была осведомлена об этих визитах. Она рассказала Алине, что по соседству живет некий старик, и у него есть дочь, сумасшедшая и немая, однако ж не от рожденья. Ночами она иногда выходит гулять в сад, и хотя за нею следят, нет-нет, да и перелезает через ограду. Ее привлекают блестящие предметы. Только их видит она в эти мгновенья сквозь свое помраченье, однако пока не найдет блестящее что-нибудь, будет бродить повсюду.

Кати обещала разузнать о девушке поподробней, ну а Алина, тронутая романическою больною, стала оставлять на столике каждую ночь блестящее что-нибудь, - впрочем, не дорогое: серебряную ложечку, колечко с тусклою бирюзой. Алину даже и развлекало подбирать несчастной подарки. Ей хотелось, чтоб были они со вкусом. Об этом она поведала Жюли в следующем письме. И вот спустя два каких-то дня уютное «привиденье» смотрело на нее неотрывно, точно звало куда-то.

Алина вся содрогнулась: точно бледная тень самой смерти стояла сейчас над ней. От такой не откупишься серебряной безделушкой...



Из дневника Алины Осоргиной (дня три спустя): «Я до сих пор придти в себя не могу от случившегося. Как, я люблю? Люблю, как раньше не любила, как и представить себе не могла!.. Но если это любовь, то странная, пугающая. В ней нежности нет и следа. Нет в ней почти и страха. Есть - н стыжусь написать! - есть только жадность! Быть может, это раньше я не любила вовсе еще, - еще не смела? Я проснулась раньше него, солнце лезло уже сквозь ставни и полосами колебалось так странно на кисее нашего скромного балдахина. Он лежал среди ослепительных простыней черный весь, как жучок. Да, отчего-то представился мне жучок, когда я смотрела на его тугие черные кудри и усики. - такие, подумалось, страстные, тонкие, готовые уколоть. «Стрелки страсти», - сказала я вслух зачем-то и застыдилась этих ненужных, случайных слов.

Он раскраснелся во сне. «Румяный, точно заря» - раньше эти слова казались мне пустыми. Но вот я увидела румяную зарю у себя на подушке, - дышащую, живую. Во сне он посапывал, как младенец. Мне показалось это забавным, милым, однако ж тихий мир, а не смех разлился по моей душе от этого впечатленья.

В эту минуту я подумала, что уйти , кинуть меня он не сможет: он слишком чист. Ах, верно, это продлится долго, может быть, всю-то жизнь...

Но тотчас я вспомнила его ночное неистовство, внезапное, безудержное, - казалось мне, безумное, боже мой... Нет, он был слишком, слишком сведущ в любви! Кто обучил его этому тонкому, почти мучительному сладострастью? Подумать страшно... Возможно, эта женщина под мостом? Ведь и она была когда-то молода и красива... Но нет, - такая уродина! Нет, нет, нет!

И мне представилась соперница опытная, прекрасная, могучая, в блеске роскоши и почета, который скрывал душу демона, порочную, безудержную в наслаждении, - без страха, без стыда, без всякого снисхожденья...

Он вздрогнул, точно услышал мысли мои, открыл один глаз, посмотрел на меня сначала сонно, точно не узнавая. Однако тотчас глаз засветился этим жгучим, знакомым мне в нем огоньком. Эжен повернул голову на подушке. Бесенята в глазах, странная, детская. Ликующая улыбка. А усики как топорщатся, бог ты мой!..

Он протянул руки ко мне, и я... Я опять упала в его объятья!

Кати, бедняжка, заждалась в то утро подать мне одеться...»

Все было, однако, не так безмятежно даже в тот, в первый день. Когда Эжен удалился самым романтическим образом, то есть через окно, Алиной овладела тревога, внезапная, точно боль. Гоня ее. она звонком позвала Кати. Та явилась, словно из-под земли, но через минуту надула губки: мадам рассеянно промолчала на все намеки ее, на почти вопросы...

Кати иронически спросила мадам о сомнамбуле. Алина сказала, что бедняжка не давала покоя ей всю-то ночь.

Кати улыбнулась хитро и возражать не стала.

 

Между тем, Алину ждало куда как более серьезное испытанье. Ей предстояло встретиться с Эженом на людях, в салоне мадам де Ловетт, и не показать даже намеком движенье какой-то страсти...

- Эта связь, эта связь... - повторяла про себя целый день Алина, удивляясь, что и у нее теперь есть своя «связь». А вдруг это и впрямь была для него одна пустая интрижка? И он бросит ее без сожаленья теперь, насмехаясь в душе над ее позором. Как ловко выпрыгнул он в окно, как при этом ласково заторопился...

И потом, почему он не мог уйти от нее обычным путем. - ведь это Париж, и здесь в глазах слуг нет ничего предосудительного в том, что кто-то уходит от своей любовницы. «Любовница» - это слово, такое откровенное, она также не раз произнесла про себя в тот день.

Но вдруг он так берег ее честь, - и берег ее потому, что из благородства мужского или, скорее, из гордости не хотел компрометировать ее пред слугами? Однако, возможно, потому только и не хотел, что знал: больше его здесь не будет никогда?..

- Нет, я не поеду к Ловетт! - сказала себе Алина, изнемогая от этих противоречий. Впрочем, рано или поздно ей придется увидеть Эжена в свете. И значит, лучше всего бежать - бежать из Парижа сегодня же, сейчас же!

- Нет, - возразила себе Алина, испугавшись этой безумной мысли. - Я докажу ему, что и теперь могу встретить самой холодной, пустой улыбкой любой его самый дерзкий взгляд.

Алина решительно позвала Кати и приказала ей подавать одеваться. Инстинктом она поняла, что может выдержать испытание у Ловетт, вооружившись только таким, самым решительным своим настроеньем, - возможно, не самым приятным, но безопасным всегда, всегда.

Азарт овладел Алиной. Нет. Он не увидит ее смущенья! Она еще, если нужно, посмеется над ним!..

Приближался, однако, вечер.

 

Из дневника Алины Осоргиной: «Сегодня небо гасло так долго. Пышно. Оно было в багровых и алых тучах, но местами такое прозрачное, золотое. Я ехала к де Ловетт в каком-то странном оцепененьи.

Вестибюль ее дворца встретил меня чинной совею прохладой. Лестница была совершенно пуста, а вчера по случаю бала ее тесно уставили олеандрами в белых кадках. И эта прохлада и пустота показались мне выжидающими, враждебными, боже мой.

Я прошла два салона, освещенных одним закатом, и вошла, наконец, в будуар герцогини, где все топорщилось от готических арок, шпилей. Здесь с рукодельем сидела сама герцогиня и эта ее богатая племянница мадмуазель де Люинь, очень белокурая и в блекло-розовом платье, и более не было никого!

- Мы решили скоротать вечерок в узком кругу, - заметила герцогиня, давая тоном понять, какая это высокая честь - оказаться в узком ее кругу.

Впрочем, это было мне еще одно испытанье: в толпе я могла бы и затеряться, но здесь, под пристальными взглядами герцогини и этой маленькой де Люинь...

Она, кстати, кажется. влюблена в Эжена? Кто-то сказывал мне об этом... Ах, боже, да что за глупости, в самом деле? Я села так. чтобы всегда украдкой видеть эту самую де Люинь... Слишком высокий, выпуклый странно лоб. Не философ ли уж она? А волоса мелко завиты, как у куклы, и редки, редки. Брови белесоваты. Впрочем, она нежно-румяна, и это носик вздернутый, - но и только...

- «Девчонка!» - решила я. - «Читает, наверное, Ламартина, грустит. Мы все грустили когда-то и будем еще грустить. Но теперь...»

Я, впрочем. не додумала, что же, собственно, вдруг «теперь».

За час явилось несколько человек, - большей частью, конечно, дамы. Я пристально разглядывала этих особ, - возможно, опасных. Среди них красотой и живостью выделялась одна, маркиза де Брансе. Маленькая, тоненькая брюнетка с глазами такими быстрыми, что меня прямо озноб охватил. Она чем-то змейку напоминала. Вот уж кто своего не упустит!

Своего? Ах, я была бы даже и рада, случись у нее с Эженом интрижка. Мне же, глупой, урок навек. Да и ему, ведь де Брансе, говорят, переменчивее апреля...

Я представила страданья Эжена от этой вертушки Брансе, и мне стало как-то повеселее.

- Вы так сегодня милы! - тотчас заметила герцогиня. - Вся светитесь. Я рискну попенять вам: у вас почти вид счастливой невесты.

- Ваша светлость, - отвечала с улыбкой я. - Открою вам маленький, но секрет. Вот уже две недели по ночам меня навещает виденье, - или, вернее, я сперва думала, что это виденье. Однако человек это или дух, - оно мне равно мешало спать. Сегодня же ночью...

- Сегодня же ночью? Что? - перебила меня иронически герцогиня. Я заметила, что де Люинь напряглась вся. Или мне показалось это?

- Сегодня же ночью оно не навестило меня. Я выспалась - вот и все!

- Ваше виденье - какого пола оно? - спросила вдруг де Брансе, хотя была на совсем другом диване.

- Вообразите, маркиза, это девушка - всего лишь!

- О! - сказала тут де Брансе с каким-то, мне показалось, даже и уваженьем, и улыбнулась тонко. Губы у нее почудились мне хищными, как пиявки.

- Вы любите оперу чересчур, - заметила герцогиня, кажется совсем уже равнодушно. - Вам снится «Сомнамбула», этот шедевр Беллини.

- О! Такой приятный сон дал бы мне силы, свежесть, а я после того целый день разбита. Значит, это не сон, ваша светлость. Впрочем. я пошутила, и шутка не удалась...

- Напротив! Вы стали еще пикантней, - возразила герцогиня и покосилась на де Брансе.

Та улыбнулась довольно и как-то совсем нескромно.»

Эжен явился уже в десятом часу. Он был не в черном, а в синем фраке, - как свой, домашний...

Он не смутился при виде Алины, и надо отдать ей должное: она сумела ответить художнику прямым взглядом и простою, дежурной улыбкой.

Из дневника Алины Осоргиной: «Это было так странно и волновало остро. Ни словом, ни взглядом не выдали мы даже себе, кем мы были друг для друга двенадцать часов назад.

Мне вспомнился царь, - но там этикет вынуждал нас соблюдать приличья. Здесь же мы были вполне свободны, и мы играли этим, кажется, от души. Хотя я и досадовала чуть-чуть: что за выдержка у него, однако?

Но быть может, ему ничего не стоит оставаться таким холодным? Вдруг, получив свое, он уже меня не любит? Или - куда страшней! - презирает меня? Вдруг он законченный лицемер, опытный ловелас, - не больше? Что знаю о нем я, - а ведь вчера вечером под мостом он показал мне, возможно, истинное свое лицо. Ему ведомы страшные тайны жизни, о которых я и думать-то побоюсь!..

И тут вдруг какой-то бесенок, живущий во мне, стал нашептывать: «Вот увидишь: он уйдет отсюда раньше всех и будет ждать тебя в твоей карете! И ваша счастливая ночь повторится. Вот увидишь, Алина, - все повторится, и ты полетишь опять, как летала вчера, в этом жуком, в этом сладостном и диком каком-то полете!.. Ты помнишь, помнишь, как это было? Ведь помнишь же!»

Я вздохнула невольно и до неприличия глубоко. Мне захотелось страстно, неудержимо поразить, застать врасплох Эжена, ошеломить всех и его, конечно, какой-нибудь выходкой самой дерзкой. Ах, как захотелось мне разбить этот искусственный мир цветов, шелковых платьев, белых перчаток, фраков и маленьких вееров!..

Я испугалась вдруг за себя. Желание овладело мною неудержимо, точно ночной полет...

- Мадам д,Осоргин, повторите, пожалуйста, ваш прелестный экспромт про эти ночные видения ночью, - обратилась ко мне герцогиня. - Месье Делакруа похитит его для своих картин, быть может.

Я чуть не вскрикнула, представив себя на миг обнаженной, да еще на картине Делакруа!

Эжен смотрел на меня внимательно, глаза его светились теплым чувством, каким-то особенно нежным участьем. Он точно ласкал меня, - впрочем, украдкой, к счастью...

Или то была одна лишь любезность?

Бесенок подсказал мне тут отчаянный, дерзкий ход.

Я сказала:

- Мадам герцогиня попеняла мне сегодня на слишком усталый вид... Я объяснила его одной старой итальянской новеллой, которую читала накануне всю ночь...

Эжен опустил глаза.

Кажется, от него остались одни лишь уши.

- Обычно я засыпаю быстро. Но эта ночь была так свежа, так душиста, а новелла так увлекательна...

- О чем же была новелла? - перебил меня тотчас Эжен.

- Ах, о любви, конечно, - пожала я плечами с улыбкой, вполне, мне кажется, равнодушной. - О чем же бывают еще новеллы?

- Это все общие фразы, моя дорогая, - возразила мадам де Ловетт. - А художника вдохновляет образ. Вы же не преступили пока даже к сюжету...

- Сюжет, должно быть, прост: вам явилось виденье, - сказал Эжен, улыбнувшись, - может, и очень тонко.

- Как вы догадались? - спросила его де Ловетт.

- Очень просто, мадам герцогиня. Ночью к нам являются воры или виденья. Мадам д,Осоргин не выглядит посещенной вором. И значит, это было виденье.

- Это была новелла, - поправила я украдкой.

- Новелла о привиденьи! - заключила наш спор хозяйка. - Но все же к делу!

Мадам де Брансе пересела к нам.

Я нехотя рассказала. Не знаю, отчего, настроение мое испортилось вдруг мгновенно. Захотелось уехать к себе, броситься на постель, - и пускай являются, кто угодно.

Меня испугали чужие уши?

Весь вечер я ждала, что Эжен уйдет первым. Но вот мы остались уже втроем. Хозяйка покосилась на часы на камине.

Я встала и распростилась.

Ночью я не сомкнула глаз. Я отчего-то плакала, дура.

Утром пришла записка, - записка, которая объяснила сердцу так много, все:

«Не сердитесь! Вы так хороши! В Вас душа артистки! Ах, не сердитесь, - я слишком люблю Вас. Сегодня ночью я побоялся б взглянуть на мое божество. Я слишком, слишком полон Вами...»

Бедный, бедный!..»



ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

 

Неделю спустя. Из дневника Алины Осоргиной: «Нет сомнения: я ошиблась. Он странный, - он же художник. Явился после той горькой моей, одинокой ночи и объявил с порога, что не смеет доставлять мне лишние неудобства, что у него есть квартира отсюда недалеко, где мы могли бы чувствовать себя совершенно свободно. Я возразила (радостная, конечно), что ребячиться так нельзя. Отчего он уверен, что эта улыбка Амура будет греть нас долго? Я тотчас поправилась (не должно ему догадываться, что он для меня теперь!). Итак, я почти с неприязнью удивилась его уверенности в моем постоянстве.

- Ах, не лгите себе! - вскричал он довольно дерзко (но это доставило мне сладчайшее наслажденье). - Я лгу себе? Но я слишком, слишком знаю себя.

(Я решилась его побесить).

- Алина, вы другая! Я чувствую это сердцем художника! - он почти закричал!

- Ах, оставьте! - и я встала решительно, даже строго.

Его взгляд молил. Я смягчилась, - я готова была умереть от нежности к нему в этот миг. Но я сказала:

- Эжен, будьте благоразумны, прошу вас! Ваша пылкость меня пугает. Когда-нибудь вы выдадите меня с головой!

- Я не мальчик!

- Я знаю... То есть, я хотела сказать, что чувство не спрячешь, если оно искренне и сильно.

- Вы полагаете, я не слишком правдив?

Он схватился за шляпу. Я подумала, что если обижу его всерьез, он уйдет, невзирая на чувство. Так нельзя! Вот именно, - так не надо!

- Эжен, поймите, я была уже влюблена однажды и разочаровалась ужасно, страшно... Мой муж, - но оставим это. Я снова боюсь обжечься...

- Так не живите вовсе!

- Ах, не кричите! И дайте же мне привыкнуть... А ваша эта квартира, - она далеко отсюда?

Он назвал адрес. Это было рядом почти, улицы через две отсюда.

- Я хочу ее посмотреть. Но помните, что не больше!

И мы пошли. Знала ли я, куда, зачем?

Я точно в омут проваливалась опять...»



...Они прошли по горбатой, плохо мощеной улочке. Здесь на старых каменных оградах висели свеже-весенние зеленые плети густого дикого винограда; тополя и каштаны, все в складках, в морщинах, тянули через заборы свои толстые, в молодой листве ветки. Когда-то, лет сто назад, деревья эти стригли под пирамиды или шары, и сады почти не давали тени, - их даже и называли тогда «бассейны солнца». В те времена дамы вряд ли решались ходить по городу пешком: резные носилки-портшезы с плотными ткаными шторками служили им средством передвиженья. Алина живо представила себе такой весь в амурах и завитушках портшез и двух лакеев-носильщиков, скучающих возле калитки сада. А между тем, хозяйка...

- Вот место, - сказал вдруг Эжен о той самой калитке, возле которой Алина так живо представила галантный портшез. - Здесь толпа растерзала бабку мадам де Брансе.

- Какой кошмар! А полиция?

- Была революция, мадам.

- Ах да, я и забыла, право...

- Политика мало вас занимает, - заметил Делакруа, улыбнувшись мягко.

- А вас? - спросила Алина вдруг робко. Ведь он может счесть ее недалекой...

- Вы так естественны, дорогая...

- Скажите лучше: такая дуреха.

- Вы такая естественная, дорогая моя дуреха, - воскликнул с чувством Эжен и поцеловал ее долго, страстно.

И прямо на улице, боже мой!

- Идемте ж скорей на квартиру, ужасный вы человек! - только и смогла сквозь поцелуй прошептать Алина.



Из дневника Алины Осоргиной: «После мы шли в странном каком-то молчанье, без единой мысли, без даже чувства. Свернули меж двух домов в темный узкий проулок. От камней веяло здесь плесенью и диким средневековьем.

Медленно, точно на эшафот, мы поднялись по съеденным веками, рассыпавшимся ступеням и вышли на параллельную улицу, застроенную островерхими домами с маленькими окошками. Они, эти узенькие окошки, зияли среди грубой кладки стен, точно бойницы, но были рассыпаны по стенам в живописнейшем беспорядке, так что трудно было понять, сколько в каждом домике этажей. Многие окна были прикрыты ставнями. На первых этажах домов были обычно широкие окна, забранные частой свинцовой решеткой. Над дверями лавок висели то шляпа, то сапог, то калач из жести. От жаркого полдневного ветерка они тихо звякали, - и это был единственный звук среди сих пустынных камней.

Отчего-то припомнилось мне предание о некой средневековой королеве, которую свирепый муж, ужасный тиран и деспот, заставил обнаженной проехать верхом на коне по улицам своей столицы. Но подданные дружно сомкнули ставни на окнах в знак сочувствия бедной даме.

Мы зашли в одни мрачный дом, прошли в пустую прихожую. В этакую жару и консьержка ушла куда-то. Я заметила, что лестница только что вымыта.

Толстый дымчатый кот потерся о наши ноги.

Мы молча, точно во сне, поднялись на второй этаж. Эжен отпер единственную дверь, что была здесь.

Мы вошли, - кот прыгнул за нами следом.Мы оказались в узкой прихожей, отделанной до середины стен черным дубом, с самой простою резьбою на дубовом низеньком потолке.

Все это я могла разглядеть только потому, что в нише стоял медный большой фонарь с толстой зажженной свечой внутри. Значит, нас все же ждали?

Эжен принял мою легкую, в серых бабочках, пелерину, и я вошла в дверь, двухстворчатую, однако ж такую узкую, что я едва протиснулась в широком своем лимонного цвета платье.

Мне открылся странный и чудный покой. Два узких окошка были прикрыты ставнями, расписанными алыми и синими цветами. В окошках были цветные, красные и синие стекла, так что в комнате стоял полумрак, а немногие предметы, на которые падал свет, искрились пестро, как будто усыпанные самоцветами.

На полу лежал блекло-желтый ковер, по виду очень старый и тоже, наверное, драгоценный. Напротив меня, во всю стену, темнел гобелен с белесыми грубыми фигурами. Какая-то вакханалия, показалось мне.

- Пятнадцатый век! - веско заметил Эжен, проследив мой взгляд.

- Ну, только если пятнадцатый... - сказала я как бы беззаботно.

На широкой тахте валялись подушки и валики. Никогда раньше не видала я таких смелых сочетаний цветов, - синие, красные, пурпурные, лиловые, золотые...

Возле тахты стояло ветхое кресло с резной, как бы кружевною готической спинкой, и круглый, весь в трещинах, столик. На нем искрилась ваза с фруктами, два бокала, мохнатая от мха бутылка, прелестный кофейный прибор на двоих лилово-зеленоватых оттенков.

- Ах, так вы знали, что я буду здесь! - вскричала я, отчего-то смеясь. Мне стало ужасно весело, бесшабашно.

- Конечно!

Он обнял меня.

Я не смела сопротивляться.»

................................................................................................

- «Еще одна вот такая встреча, - и я не смогу представить себе жизнь без него», - подумала через час Алина. Она все еще лежала на тахте, среди веселого вороха многоцветных подушек.

- Говорят, русские женщины - точно льдины. Я не повреил, и вот - драгоценнейшая награда, - говорил Эжен, блестя глазами, улыбкой. Он уже возился у стола с пушистой от мха бутылкой.

- Наденьте халат, - попросила Алина. - Мне все-таки как-то странно...

- Вы удивительная! - воскликнул Эжен, бросил бутылку и принялся опять целовать Алину: ноги, руки. Ах, боже, - все!..

Алина вдруг заплакала, для себя внезапно.

- Я уже не девочка, - ответила она, улыбнувшись слабо изумленному взгляду Эжена. - Я уже слишком знаю, что расставание неизбежно...

- Но, надеюсь, также и встреча? - строго, тоном педагога, перебил ее Эжен. Он шутил! Он делал вид. Будто не понимает...

- Ах, вы мужчины, слишком легко смотрите на чувство... Конечно, можно жить одними воспоминаниями. Многие и живут вот так, - вспоминая потом всю жизнь одну лишь встречу... Однако ж и горькое право на это еще нужно выстрадать...

Они помолчали одно мгновенье. И Эжен не бросился ее утешать!

- Вся наша жизнь - одно страдание, одно расставание с жизнью, в конце концов, - возразил он тихо и по видимости спокойно.

Он провел рукой по ее глазам:

- Не стоит так грустно думать, моя Алина! Любите жизнь, она ведь для вас сейчас прекрасна, она улыбается вам, не так ли? Улыбнитесь и вы в ответ! Я хочу, чтобы вы забыли все тревожное, все дурное...

- На время! - шептала Алина. - Только на время!

А он целовал ее, и уже не слыша.

- «Он прав!» - хотела подумать Алина и снова как провалилась...

Из дневника Алины Осоргиной: «День пролетел незаметно. Я заметила вдруг, что витражи совсем померкли: наступала ночь. Пора было уже расстаться?

Я посмотрела на стол. Кот спрыгнул с него тяжело и сыто.

- Кот съел весь наш паштет! - сказала я. «Наш» - как глупо!

Эжен помог мне одеться.

Мы вышли на лестницу, освещенную снизу решетчатым фонарем.

Кто зажег его здесь?

Кот упруго бежал по лестнице перед нами.

Я не знала, о чем говорить теперь.

- Это ваш кот? - спросила я.

- Нет, - ответил Эжен и повел меня нежно, однако решительно к входной двери.

Вечер был тихий, теплый, улица отчего-то - пустой.

Вот мы уже у калитки, где растерзали бедную де Брансе.

- Вы спешите, - сказала я очень тихо, сама не знаю, зачем. Прозвучало это жалко и жалобно, как упрек. Ах, надо было б молчать мне, глупой!..

- Я должен быть в Опера. Я обещал Россини, - ответил Эжен сумрачно и сердито.

- «На время», - вспомнила я. - «На время

- Что ж, я вас не держу, Эжен, - возразила я вроде бы равнодушно. - Мне до дома два шага...

Он с немым вопросом уставился на меня.

А меня точно демон какой-то вел:

- Что ж, пошалили - и будет. Надеюсь на вашу скромность! - заключила я уже искренне, просто.

Я пошла прочь от него, не оглядываясь.

Он не стал меня догонять.

Вот, наверно, и все.

Не наверно - а точно, точно!..»



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

 

- У каждой женщины есть своя история, своя как бы тайна. И даже если вы еще не имеете ничего такого, вы обязаны выдумать эту тайну, чтобы не казаться пустой иль глупой. Таков инстинкт, инстинкт женской души, - герцогиня де Ловетт указала глазами на вою племянницу мадмуазель де Люинь в другом конце зала. Та присела в фигуре контрданса перед юным де Рюбампре. - Моя дорогая Одетта внушила себе, что влюбилась в этого человека, в господина Делакруа. Но невозможно представить ее, правнучку Ришелье, племянницу Монморанси, в объятьях плебея!

- Вы не щадите детку! - усмехнулась мадам де Брансе, усмехнувшись одновременно и дерзко и тонко.

Алина смотрела на обеих с спокойной, безмятежной улыбкой, всем своим видом показывая, что эта болтовня не смущает ее нисколько.

- Напротив, я борюсь с этим ее якобинством всеми силами, как могу! - возразила мадам де Ловетт маркизе.

- Найдите ей жениха! - пожала плечами та. - Герцогов еще много танцует здесь. Вон молодой Висконти, вон лорд Алмербрук... И все же роман с плебеем - это так современно, мило!

- Я запрещу ей разговаривать с вами, ужасная вы женщина! - почти серьезно вскричала мадам де Ловетт. - Однако же лучше поговорим о тайнах. Как поживает ваша романтическая сомнамбула, дорогая мадам д,Осоргин?

- Да, эта ваша новелла, - улыбнулась и де Брансе.

- Ах, новеллу я не дочитала. Она скучна, как и все новеллы.

- Господин Делакруа! - объявил громогласно лакей у двери.

- Он нас слышал! - рассмеялась тут де Брансе.

Через минуту Алина, вслед за герцогиней, протянула руку Эжену с едва заметным пренебреженьем.

Делакруа пригласил де Брансе на польку.

- Каков! - воскликнула де Ловетт, как только они запрыгали в этом новом, слишком уж вольном танце. - А ведь у него был роман с этой особой, с нашей маленькой де Брансе!

- И что же? - вдруг испугалась чего-то Алина.

- Там был какой-то скандал - толком не поняла я... Все это случилось в этих нелепых, мне уже непонятных сферах. Художники, даже кокотки. Говорят, маркиза бывает там. Но не пойман - не вор, и ее принимают. Здесь он с нею - добрые друзья!

- Или боевые товарищи, - поправила тут Алина мрачно.

Герцогиня расхохоталась:

- Вы просто прелесть! Теперь вы понимаете, отчего я страшусь за мою Одетту? Это омут, и преопасный...

Алина понюхала букетик фиалок, что машинально держала весь разговор в руке. Букетик показался ей маленьким, беззащитным.

Они с герцогиней стояли в киоске из олеандров пальм. На столике перед ними блестели пестрой волной разлеглись букеты цветов. Бал был благотворительный, дамы в киосках предлагали гостям цветы, конфеты и безделушки. Гости платили щедро. Говорили, что деньги пойдут роялистам, врагам нынешнего режима.

- Странно, - заметила герцогиня, проследив внимательный взгляд Алины, обращенный теперь к цветам. - Цветы мне часто напоминают людей. Вот эта роза маленькая, почти черная - конечно же, де Брансе. Белая лилия - пускай она будет моей Одеттой, хоть это, возможно, так тривиально. Вы похожи на эти фиалки, - не те, темные, что у вас в руках, а вот на эти, розовые почти. Вы очень нежны, моя дорогая.

- А господин Делакруа, сей злой гений мадмуазель Одетты - вот этот желтый нарцисс, такой яркий, самовлюбленный. От его влажного, горького запаха голова болит...

- Скорее, он кактус - такой же мне непонятный, - заметила де Ловетт. Голос ее был тих, в нем Алине почудилось вдруг участье.

Мадам де Ловетт мягко, мечтательно сощурилась и заговорила тихо. Алина вдруг поняла, что ей хотят доверить какую-то (пусть небольшую) тайну.

- Моя бабушка научила меня понимать язык цветов, который был при дворе полвека тому назад. Букет составлялся так, что можно было прочесть по его цветам послание самое тайное и самое нежное, которое бумаге доверить не захотели. Например, такой вот алый тюльпан говорил, что свидание назначают вечером, после заката. А количество раскрытых цветков на стебле гладиолуса указывало на час свидания.

- Но это же так опасно: посторонний мог все понять! - возразила Алина.

- Ах, люди были снисходительнее, добрее. К тому же наш круг еще не разбавляли плебеи...

Почему-то Алине подумалось тут, что личная жизнь де Ловетт не удалась. Она взглянула на эту сухопарую горбоносую пожилую даму в пепельных грустных буклях, взглянула ласково, - насколько то было можно.

Когда начался вальс, герцогиня отошла от Алины. Оставшись в киоске одна, Алина печально и праздно смотрела на кружившиеся пары, на раззолоченный зал.

Он даже не написал ей, этот нарцисс, этот бездушный кактус! Дважды за неделю встречались они в салонах. Эжен был равнодушно-любезен. Правда, порою Алине казалось, что он за нею следит тайком. Тогда она делалась особенно безмятежной, веселой. Но Алине все больше казалось, что усилья ее напрасны, что он на нее и не смотрит даже.

Какое смотрит! Вовсю кокетничает с белобрысой этой Люинь. Она слышала позавчера, как Эжен посвящал Одетту в тайны колорита и светотени, и та слушала со вниманьем, как будто была способна его понять!

Порой Алине даже хотелось, чтобы он совратил эту овечку. И вот новый теперь удар: эта наглая де Брансе, чернявая негодяйка.

И, точно услышав ее, маркиза тотчас возникла перед Алиной:

- Вы бедненькая! Весь вечер торчать в этом душном киоске! Я, например, терпеть не могу цветов. Они банальны, любые, - вы не находите? Но вам, дорогая мадам д,Осоргин, я хочу составить букет - вы позволите? - для вашей... ну, скажем просто: для будущей возможной вашей новеллы...

И де Брансе рассмеялась звонко.

Алина молча посторонилась. Но маркиза точно не заметила ее отчужденности: быстро, за полминуты составила маленький букет из желтых нарциссов, белых лилий и алого, точно губы, тюльпана.

Она вручила букет Алине:

- Не бросайте его! - сказала весело де Брансе. - Отнеситесь к нему серьезно. Он совсем не такой молчун, как вам кажется, моя дорогая...

И рассмеявшись опять, де Брансе исчезла.

Алина вертела в руках букет. Ей хотелось разодрать его на отдельные лепестки и бросить во след ужаснейшей де Брансе.

Какое счастье, что бал кончался! Наконец, был объявлен ужин. Алина тотчас отколола с корсажа белую шелковую розетку - знак киоскерки.

- Какой прелестный букет! - воскликнула, подходя. Герцогиня. - Этот атласный тюльпан, эти таинственные нарциссы. Ах, милая, вы, должно быть, и не подозреваете, что составили отличнейшее посланье! Но кому?

- Конечно, себе, ваша светлость! - и Алина со смехом рассыпала цветы из букета по опустевшим уже корзинкам.



Из письма Алины Осоргиной к Жюли Самойловой: «13-го (несмотря на то, что, наверное, это число вполне роковое) здесь состоялся бал-базар со сбором средств в пользу изгнанных роялистов. Правительство покривилось, но покорилось: бал был в частном дворце, у мадам де Ловетт, которая дарит меня своею возвышенной дружбой.

Платья мне на этот раз обдумывать не пришлось: серебристая, как туман, кисея и сиреневая пелерина, насквозь кружевная, - и весь убор. Из драгоценностей я позволила себе только немного жемчужин на корсаже и на шее и перстенек, серебряный, простенький, но с немаленьким аметистом, - помнишь ли ты его? Это был твой, дорогая моя, подарок!

Можешь смеяться, сколько тебе угодно, но оделась я так не без тайного даже патриотизма. Я вспомнила, что у нас уже зацвела сирень и скоро белые ночи, -такие странные, гулкие и «шальные»!

«Шальные»! Это твое словцо. Но оставим воспоминанья.

Балы здесь обходятся почти без цветов. Они дороги, к тому же парижанки слишком гордятся убранством своих дворцов, чтобы скрывать их старинную и новомодную позолоту мимолетной красой растений.

Я была назначена в цветочный киоск. Так что воспоминанья о наших балах, когда залы мы, северные медведи, превращаем в оранжереи, продолжились для меня.

Кстати, опишу тебе особняк де Ловетт, самый обычный для высшей парижской знати.

Это палэ времен мадам Помпадур, внешне строгое и довольно простое. Два высоких флигеля с мансардами и скромною колоннадой окружают квадратный двор, без зелени, немного печальный.

Из вестибюля, по пологой лестнице почти вовсе без украшений, но с решеткой дивной стройности и красоты, ты поднимаешься в бельэтаж. Тебе открывается чреда пышных, однако однообразно убранных комнат и зал. Впрочем, как не похожи они на наши скучные анфилады! Здесь продуманность каждой детали, прихотливость и умеренность вкуса, - во всем, во всем! Здесь празднично, приятно, радостно жить. Здесь любят белый, кремовый, розовый цвета, а позолота всегда умеренна и к месту, - не то, что у нас, как с цепи сорвались.

В готическом модном вкусе отделан лишь один из будуаров мадам де Ловетт. В прочих помещениях царит изнеженное великолепие времен Марии-Антуанетты. Полосатые обои, нынче самые модные (такие намедни я видела у месье Россини), кажутся мне уродливыми и грубыми после полосатой тафты осьмнадцатого столетия, которой обтянуты, к примеру, стены маленькой гостиной. А цветы, рисованные пастелью, в овальных белых, даже не золоченых рамках! А клавесин, розовый с белым, - на нем, кажется, играл сам Моцарт! А зала рядом, с тяжелыми балками, раскрашенными красным и золотым еще лет шестьсот назад, с портретами рыцарей, дам, вельмож, - портретами, в которых так и сквозит угловатость самого седого средневековья! Этот покой герцогиня целиком перенесла из своего родового замка, который пришлось недавно продать, увы.

Контраст грубой древней роскоши с изящным комфортом самого галантного из веков, - он как урок истории: так, сурово и пышно, все начиналось, так, беззащитно-изящно и обреченно, закончилось это все!

Но, кажется, я впадаю в пафос, и ты это все назовешь педантством, нравоученьем.

Теперь о бале.

На правах хозяйки и пожилой дамы мадам де Ловетт вовсе не танцевала. ей лишь пришлось открыть бал с князем Полиньяком, бывшим премьер-министром. Здесь редко танцуют польский, так что бал начался сразу с рода старинной кадрили, медленной и чинной, больше похожей на гавот. Танцевали прекрасно, старые - грациознее молодых.

Потом начались танцы современные, быстрые и веселые. Но подлинного изящества в них, на мой взгляд, куда как меньше. Так засушенные цветы грациозней живых, - зачем-то, но это так, моя дорогая!

Парижский бал отличен от петербургского по виду не столько дам, сколько мужчин. У нас почти каждый служит, а значит является на бал в мундире. А здесь, в Париже, свободных от службы людей, а значит, и фраков гораздо больше. Они теперь почти все черные, так что вид бальной толпы стройней и строже и был бы даже скромнее, если б не блеск дамских нарядов, в которых есть какой-то особый, парижский шик. Запомни же это слово, - оно самое модное ведь теперь! Что есть именно этот «шик»? Это непринужденность смелая, почти до вульгарности, в словах, в манерах и в туалетах. «Шик» нынче есть соль всей модной парижской жизни.

Говорят, шик придумали здесь кокотки. Что ж, эти падшие существа научились диктовать свои вкусы свету! Между прочим, самая шикарная дама в моем нынешнем окружении - некая де Брансе. Я узнала, что она бывает там, у кокоток.

Хотелось бы посмотреть...

Впрочем. бал прошел для меня прескучно. Я продавала цветы весь вечер, как мадам пркурорша на пензенском каком-нибудь пикнике. Голова у меня разболелась страшно.

Кстати, все здесь танцуют новый нескромный, но милый и живой танец, а именно польку. Его придумали в честь поляков, восставших лет семь назад против власти нашего государя. Разрешат ли его в России?

Ах, я совсем как синий чулок теперь: о политике уже рассуждаю!

Однако в Париже не мыслить трудно: еще дурочкой назовут.

Пиши же ко мне, мой ангел!

Мне скучно - страсть!..»



Из письма Жюли Самойловой к Алине Осоргиной: «Ты ведь ужасная болтушка, а о главном вдруг промолчала! Говорят, д,Антес со своею женой в Париже, и очень в моде. Неужли его не было у Ловетт?

Опиши мне их подробно, ежели встретишь, - а встретишь наверняка.

Вдова Пушкина уехала в деревню. Говорят, муж на смертном одре приказал ей два года там оставаться, а после выходить замуж за «приличного человека».

Государь поддержал детей Пушкина, и находят, что будто бы щедро. Но средств вести прежний образ жизни все-таки нет. Да и были ли они вообще когда-либо? Мадам Пушкину все ругают за неосторожность, она скромна и покорна. И мне ее отчего-то, ты знаешь, жалко...

Твой муж растолстел. И если он ждет ребенка... Твой дядюшка поважнел еще больше. Может, он - счастливый отец?

После ухода Пушкина все в Петербурге потускнело как-то. Мы с тобой мало знали его, - оказалось, что в свете он и впрямь имел значенье важной, облагораживающей приправы. Он давал всему некий оттенок жизни.

Бришка тоскует и повесничает. Мне также прескучно здесь.

Но в предыдущем письме ты забыла мне написать о твоем виденьи. Я верю в него всей душой, зная и любя тебя, но большой глупостью было рассказать это все де Ловетт и ее гостям. Боюсь, они над тобой все еще смеются.

Но знаешь ли что, моя дорогая? Влюбись-ка ты! Только все время тверди себе, что сама этого захотела. Не все же быть игрушкой в руках мужчин...

У нас явился новый поэт, некто Лермонтов, внук старушки Арсеньевой, - ты ее, может быть, и знавала. Я видала его: маленький, смугленький, черненький, колченогий. Глаза хороши да тоскливы очень. Кажется, и в нем чувства более, чем ума.

Говорят, что зловатый парень.

В общем, Петербург - это вечная на себя скучная эпиграмма.

Так что же твоя сомнамбула, дорогая моя Алина?»

Алина опустила руку с письмом. Сомнамбула! Она не появлялась уже вторую неделю. Однако Алине было не до мистических сих явлений. Эжен вчера был какой-то загадочный, мрачный. Объяснял ей отличия Рафаэля от Микельанджело, а Одетта Люинь страдала в другом углу тетушкиного салона. Эжен лишь раскланялся с ней в самом начале вечера.

Алина не знала, что теперь о них думать, и на его вопрос о том, какой из художников ей нравится больше, ответила рассеянно и, кажется, неуместно: «Дюма-отец».

Впрочем, вдруг Эжен и впрямь поссорился с де Люинь. И беседой с нею, с Алиной, лишь пытается досадить этой правнучке Ришелье.

- Я провожу вас отсюда, поклонница Дюма-отца! - шепнул он вдруг ей, наклоняясь низко.

- «Как вы смеет!» - чуть не вскричала Алина. Но промолчала, и веер скрыл ее лицо.

- Я объясню вам все, - горячо продолжил меж тем Эжен. - Ваше право ненавидеть меня, - а возможно, и презирать. Однако выслушайте меня! Я по-прежнему вижу здесь одну лишь вас!

- А Одетта де Люинь? Или ее вы предпочитаете слушать? Бедняжка ведь так умна...

- Вы злюка! Но это так идет вам...

- Если вы честный человек - или, вернее, хотите им слыть - отойдите сейчас же, бесстыдник вы этакий!

- Вы сами во всем виноваты: вы не прочли моего посланья.

- Как! И де Брансе, эта мерзкая интриганка, - ваша сообщница? Вы во все посвятили ее!.. Какая низость!

Алина встала.

Алина пошла к бедной Одетте.

Алина обняла ее и нежно заговорила с ней, кажется, о Дюма.

Эжен видимо смутился и вскоре вышел.

- Но скажите, Одетта, как вам Микельанджело? Ведь он очень мил, не так ли?

- Ах, мадам, - отвечала Одетта, покрасневши до слез, что страшно ей не пошло. - Но он же гений!

- Я, однако же, удивлюсь, если он был еще и порядочный человек! Ваша тетушка мадам герцогиня совершенно права: плебей, как бы одарен он ни был, остается душою низок.

- Природа гениальности так сложна, - возразила Одетта осторожно и вдруг внимательно глянула на Алину. - Гений - бог, который создает целый мир. А создание мира без помощи черта еще ни разу не обходилось.

- Ах, милая, что за мир! Крашеные холсты, - не больше! У них и руки пахнут порой какой-то краской...

Одетта посмотрела на Алину с изумленьем и интересом и тотчас опустила глаза.

- А я вам одно скажу, моя дорогая! Эти люди - те же ремесленники и слуги. Но либеральный дух нашего несносного века открыл им двери наших салонов. Лишь благодаря дарованьям своим они допущены сюда. Но уж эти мне дарованья!

- Вы сейчас говорите скорее резко, чем справедливо, - возразила Одетта очень спокойно и вдруг улыбнулась кротко. - Боюсь, ваша сомнамбула помешала вам сегодня ночью спать...

- «Далась же вам эта сомнамбула!» - хотела вскричать Алина. Но вместо того взяла руку Одетты и нежно ее пожала:

- Верьте, мой ангел: любовь - вовсе не такая прекрасная вещь, как утверждают иные досужие романисты!

И еще раз пожала руку мадмуазель де Люинь:

- Через неделю будет опять полнолуние. Приезжайте на ночь ко мне! Думаю, видение явится непременно.

- Нужно спросить у тетушки...

- Ах, она ни во что не верит! - вскричала Алина и шепнула через веер почти загадочно. - Приезжайте тайком...

Одетта кивнула русой своей головкой в венке из синих фиалок.

Алина торжествовала. Мало того. Что ей удастстя заручиться свидетельством де Люинь о том, что сомнамбула - не пустая фантазия, но главное - она сможет повлиять на юную дурочку и спасти ее от этого ужасного человека (Эжена, конечно), но прежде всего - при любом повороте событий быть в курсе всего.

Кроме того, Алина чувствовала себя неотразимо-сильной теперь и готова была расправиться с негодяем.

С торжествующем видом она спускалась в своем бледно-зеленом платье, отделанном тончайшими кружевами цвета молодого каштана, - спускалась по лестнице дворца де Ловетт.

Но с каждым шагом к карете ею овладевала все больше разраставшаяся тревога, - и даже какой-то страх. Причину его Алина не поняла, а, может, не смела еще понять.

Она осознала вдруг, что потеряла его навек!

В карету она садилась, уже готовая разрыдаться. Но не могло быть и речи, чтобы простить его!

И это было всего обидней. К тому же поднялся ветер, на рассветное небо тут набежали тучи, стало очень темно, и о крышу подкатившей низенькой щегольской каретки ударили первые капли.

Алина поскорее спряталась в этот уютный чернолаковый, простеганный изнутри желтым атласом футлярчик.

Стукнула дверца. Кучер щелкнул кнутом, и карета помчалась.

Алина хотела расправить складки обширной юбки. И вдруг!

Чья-то рука властно схватила ее за локоть.

- Мадам, вы не хотели выслушать меня там, в салоне. Что ж, нам предстоит объясниться в этой мчащейся темноте!

- Нахал... - прошептала Алина испуганно, и тотчас одушевилась. - Я сейчас прикажу лакею выкинуть вас в лужу! И потом, как вы проникли, дерзкий, в мою карету?

- Даже ваши лакей и кучер понимают в чувствах больше, чем вы, мадам!

- Вы их подкупили, - догадалась Алина. - Ах, в Париже все продается, и даже любовь!

- И даже честь порядочной женщины, хотели бы вы сказать! - заключил со смехом Эжен. И вдруг отпустил ее локоть. - Я никогда, ни с кем не был так счастлив, как с вами, - сказал он тихо, с огромной грустью.

- Моя дуреха! - сказал он для себя, казалось, внезапно. Это сорвалось у него с языка, как нежное воспоминанье.

- Вы сказали тогда: «моя дорогая дуреха!» - напомнила Алина довольно мстительно, но тотчас и спохватилась. - А эта жуткая де Брансе? Признайтесь, - вы все разболтали ей!

- При чем здесь все=таки де Брансе?

- Но как же, - букет этот третьего дня у Ловетт, «язык цветов»...

- Как, вы не получали моей записки?

- Объясните мне про букет!

- Какой букет?! Я утром послал вам записку городскою почтой!

- Так значит, де Брансе назначила мне свидание не от вашего, бесстыдник вы этакий, имени?!

- Как могло вам придти в эту вашу чудную, но пустую головку, что я могу кому-нибудь рассказать о наших отношениях? - спросил Эжен с таким горестным, невыразимо-печальным упреком, что Алина смешалась.

- От кого же было это посланье? - прошептала она растерянно.

- - Да от кого угодно! Брансе любит сводничать. Говорят, вы очень нравитесь банкиру Дессону.

- Дессону? Но он же старик, - как можно...

- Он только седой и лысый, но влюбчивый, как мальчишка... И страшно, кстати, богат.

- Итак, вы предлагаете мне стать его содержанкой?!

- Алина, Алина! Дуреха моя!.. - вскричал Эжен, ничего не видя уже, кроме этого поразительного созданья в лентах и кружевах.

Через минуту первый, алый луч солнца ударил в опущенную шторку слева. Потом перекинулся на правую сторону. Он рвался посмотреть на сцену примирения наших героев, на их долгий, перешедший в лобзания поцелуй. Но шторка не поднялась, не отогнулась, - не предала хозяйку...

Из дневника Алины Осоргиной: «Итак, опять примиренье! Все разъяснилось, и очень просто. Он открыл мне, что боится возникшего чувства, - он свободу потерять страшится! О мужчины! Больше всего вы боитесь потерять то, что меньше всего способно сделать вас счастливыми...

Кстати, де Люинь и впрямь, не кокетничая ничуть, изучает искусство. Мне жалко ее: ум - украшение старости, боже мой. Однако ж она прониклась ко мне внезапным этаким интересом. Сегодня в Опера мы сидели с ней в ложе мадам де Ловетт. Мне весь вечер точно что-то мешало... Только в начале третьего акта я угадала причину. Это де Люинь косилась на меня украдкой, но изучая.

Бедняжка!

Нет, мне положительно жаль ее.

И еще, маленький, но скандал. Де Брансе явилась на тот спектакль с брильянтами в волосах. Ведь уже лет сто дамы из общества сюда в брильянтах не ездят. Это теперь привилегия падших женщин, этих ужасных кокоток, среди которых, правда, так много, к несчастью, вполне хорошеньких. От них горит и лучится весь бенуар и весь третий ярус.

Мадам де Ловетт из принципа не покидала ложу в антрактах, и мне не советовала. Впрочем, мне отлично все было видно итак.

- Взгляните налево, - прошептала сразу мадам де Ловетт. - Вон та черноволосая дама в длинных локонах и багровом платье с алым атласным лифом, - это ужасная Дюдеван, которая пишет свои романы под именем мужчины, под именем убийцы!

- ?!

- Ведь это имя убийцы одного шпиона вашего государя, господина Коцебу.

- Так это... сама Жорж Санд?!

- Сама?! Как странно вы порой выражаетесь по-французски, дитя мое...

А я, не слушая, уж направила на Жорж Санд бестрепетный мой лорнет. Впрочем, знаменитость показалась мне добродушной и полноватой, с круглым заурядно румяным лицом. Глаза выпуклые, ленивые, с поволокой, тугие черные локоны по плечам.

Говорят, она курит, - и не один кальян, а также и папиросы!

Ее окружало несколько немолодых плешивых и толстых каких-то мужчин, но рядом сидел молодой человек, рыжеватый, очень бледный и миловидный. Он говорил что-то с слабой полуулыбкой, но все вокруг покатывались со смеху.

- Это месье Шопен, - сказала де Люинь с тихим чувством. - Он давал мне уроки в позапрошлом сезоне.

- Очень любезный молодой человек! - поддержала племянницу де Ловетт. - Я всегда приглашала его к столу.

- Однако он такой хрупкий рядом с своим Жорж Санд, - заметила я невольно.

- Не говорите мне про это падшее существо! - вскричала тотчас же герцогиня. - Вот увидите, она и его погубит!

И де Ловетт обратила свой взор к королевской ложе, явно прекращая опасный при девушке разговор.

Я покосилась на ложу Жорж Санд еще раз и чуть не вскрикнула: в нее входил он, Эжен!

Было почти невозможно пристально наблюдать, но я заметила, что месье Шопен встретил его радостною улыбкой, а мадам Дюдеван с царственной меланхолией подала ему свою - по-моему, все же толстую и большую - руку.

Он издали поклонился нам. Какое терпкое удовольствие испытала я, ответив ему равнодушным, пустым поклоном!..

Зато Одетта, бедняжка, тотчас раскрыла свой веер. Она хотела, чтобы никто не видел ее лица?

- У вас чудный веер, мадмуазель, - сказала я ей довольно коварно. - Позвольте мне рассмотреть...

Веер был и впрямь прелестен, но не ажурный, резной, как обычно у всех теперь, а с пасторальными сценками, сделанными, наверное, акварелью.

- Это веер моей прабабки, урожденной де Мортемар, - заметила герцогиня. - Его преподнес ей месье Ватто в знак признательности за внимание к его таланту.

- Интерес к живописи - у вас в крови, ваша светлость! - заметила я очень тихо, как бы давая понять Одетте, что знаю о ее чувстве.

- Ах, что вы! - ответила герцогиня. - Мы всегда больше любили архитектуру.

- И потому продали недавно свой родовой замок, - хотелось мне возразить, но я лишь молча отдала веер бедненькой де Люинь.

Она была бледной и видимо равнодушной.

Опера показалась мне скучной и невыносимо глупой, но Малибран пела чудесно. И я - неожиданно для себя - замечталась.»

Ей вдруг представилось, что это вовсе не певица, а она сама, Алина Осоргина, сидит в плену в готической зале, среди пик. Алебард и доспехов, и что рыцарь, которого она любит, - не этот толстый бровастый тенор, а он, - конечно, ее Эжен.

Она так замечталась, что задрожала в самом конце: героиню убили зачем-то кинжалом в спину.

- Надоела вся эта кровь, - заметила герцогиня, когда занавес опустился.

- «Подойдет ли он к нам при самом разъезде?2 - подумала тут Алина.

Но Эжен исчез куда-то!

Прямо как в воздухе растворился.

Из дневника Алины Осоргиной: «Спускаясь с лестницы, мы наткнулись на очень толстого господина с мясистой усатой и красной физиономией и во фраке ярко-синего цвета с золотыми пуговицами, больше похожими на тарелки.

Он поклонился нам очень низко и засопел с ужасным, механическим даже шумом.

- Здравствуйте, здравствуйте, господин де Бальзак! - воскликнула герцогиня с невыразимой оскоминой любезности на усталом своем лице.

Бальзак?

Но ведь я читала его романы...

Он смерил меня диким каким-то взглядом.»

Но здесь запись об этом дне в «журнале» Алины вовсе не прекратилась. Но дальнейшее содержание этих страниц так интимно, что мы осмелимся лишь по возможности близко к тексту пересказать кое-что из этих летящих невнятных строк.



Алина вернулась к себе уже в третьем часу. Раздевая ее, Кати болтала о каких-то отворотных зельях, благодаря которым привидение, наконец, вот уже третью неделю не появлялось.

- Очень жалко! - возразила Алина. - Сомнамбула меня развлекала. В конце концов, это ведь род привидения, а не вампир.

- Но она берет ваши вещи, мадам! То перстень, то ожерелье...

- Я же вам велела класть что-нибудь подешевле на туалетный столик, Кати!

- Сегодня я положу старую суповую ложку. Она ведь тоже блестит.

- Положите лучше чайную и не в коем случае не серебряную. Ну, ступайте, моя дорогая! Я так устала...

Кати повозилась еще с минуту и, наконец, ушла, пожелав мадам приятнейших сновидений.

Алина закрыла глаза, - ей, однако же, не спалось. Она встала и открыла ставни огромного окна, выходившего в сад. Свет луны, призрачный, неподвижный, заливал деревья и часть комнаты, прихотливо ломая очертанья предметов.

- «Наверно, хорошо быть сомнамбулой, - подумалось Алине. - Бродишь себе на воле при этом дивном мертвенном лунном свете...»

Но она вспомнила об Эжене и усмехнулась. Мысль о сомнамбуле показалась ей забавным ребячеством.

- «Я старею?» - спросила себя Алина. - «Наверно...»

Она подошла к секретеру, достала из ниши с потайным ящичком свой новый «Парижский журнал», белого сафьяна с узкой золотой полосой, перевитой розоватыми незабудками. Раскрыла его и стала писать, не зажигая свечи, при лунном свете, удивляясь, как много все же за день произошло...

Мысль об Эжене не оставляла ее. Ей так хотелось сейчас его объятий, - сильных, порывистых, жадно-нетерпеливых; хотелось и поцелуев, таких бесшабашных, шальных. Хотелось судорог своих от прикосновения его жестких усов, - от прикосновений по всему изнывавшему от неги и страсти телу...

Алина отложила перо, не в силах более продолжать. И в этот миг его рука легла на плечо к ней.

Алина тихо вскрикнула, но не в силах была и шелохнуться, - так она желала сейчас его. Она лишь закрыла глаза и стонала глубоким, ей еще незнакомым голосом, - отдаваясь его объятьям, его властным ласкам.

Он поднял ее и понес на руках к постели.

Он с силой задернул кисейный полог...

Алина стонала, изнемогая от приступов его нежного, его мощного сладострастья. Простыни жгутом сползали уж на пол...

Лишь на миг открыла она глаза. И закричала, вся холодея: бледная, без кровинки в лице стояла над ними девушка в белом своем одеянье и остановившимися глазами смотрела на них. В провалах ее глазниц горел ледяной, неподвижный свет.

Однако Эжен не заметил ее испуга, и через минуту Алина опять кричала, - уже от боли его любви...

 

Из дневника Алины Осоргиной: «Утром ушел он, опять же через окно. А я места себе все никак найти не могу. Все меня раздражает: и солнышко за окном, и этот щебет весенний птиц.

- «Что тебе надобно еще?» - спрашиваю себя беспрестанно. - «Ты счастлива, ты любима, - в этом нет никакого теперь сомненья! Эта сомнамбула - просто дура. Она вряд ли что-нибудь поняла; она девчонка! К тому же, возможно, просто галлюцинация, боже мой...»

И все ж какая досада! Ее любовь, ее сладчайшее наслажденье - больше уже не тайна. Как странно и как же жаль...»

Алина велела подать себе самое скромное свое летнее платье, беленькое, с синими кружевами у ворота и на манжетах, лиловую пелеринку и шляпку, - соломенную, однако с густой вуалью.

Алина вышла из дома пешком. Она казалась себе простолюдинкой, модисточкою, гризеткой, и сердце ее замирало от предвкушенья опасностей, приключений. (Алина не понимала. что одета все же слишком роскошно, чтобы ходить пешком).

Незамеченной она прошмыгнула мимо злополучной калитку, возле которой растерзали бабушку де Брансе, вышла в темный проулок и поднялась на параллельную улочку, где была их квартира. Она увидала кота на крыльце. Дымчатый и пушистый, он смотрел на Алину неотрывно и не моргая.

Как завороженная, Алина пошла к нему, но кот поднялся и прошмыгнул под дверь.

Алина как-то обреченно и одновременно машинально вошла в подъезд.

На лестнице было сумрачно и прохладно. Навстречу ей поднялась со стула толстенькая консьержка с кукишем крашеных рыжих и очень редких волос на макушке, но с совершенно рыжим лицом от неподдельных веснушек.

- Мадам, к кому?

- Ах, я, видно, ошиблась... - вспыхнула вся Алина, вспомнив, что не знает номера его квартиры.

- Вы, наверно, в шестую, что на втором?

- Почему вы так вдруг решили? А впрочем, вы правы, - да.

- Но месье Дессон ушел.

- Дессон? Банкир?

- Вот уж не думаю! Молодой человек, богатенький шалопай.

- Почему же вдруг шалопай?

- Да больно он до нашей сестры охоч! - усмехнулась консьержка. - Таскает бабенок сюда ну прям пропасть! И вы, видать, попались ему на крючок, душа моя.

- «Я вовсе не ваша душа, отнюдь!» - хотела крикнуть в лицо ей Алина, но лишь прислонилась спиной к стене.

- Ах, говорят, одна из-за него не то утопла, не то ума решилась, - продолжала консьержка с видимым наслажденьем. - А только поганый он человечишка, - уж вы мне поверьте!

Алина подумала, что сейчас умрет.

- И добро бы девок одних водил, а то ведь и настоящих дам, - таких вот, как вы, родная. Иной раз и в карете какая подъедет, да аж с гербом!

Алина поняла, что терять больше нечего. И вряд ли уж стоит жить.

- И что ж, он часто меняет привязанности свои? - спросила она как-то ватно, как-то очень уж равнодушно.

- Ах, родная, да что ни день!

Алина поняла, что падает на не очень-то чистый пол.

Через мгновенье она очнулась на соломенном стуле консьержки. Кот с нижней ступени внимательно наблюдал за ее лицом.

- А еще я вам расскажу, - одна такая тоже вдруг без него зашла. Бле-едная! Только в муке ее изваляли. И глаза светятся как-то нехорошо. Вот, небось, она-то ума и решилась. Или утопла? Точно не знаю я...

- И что ж она? - равнодушно, но еле слышно спросила ее Алина. - И что ж она говорила? Ах, боже мой...

- А что же ей было сказать такого? Поднялась к шестой, посмотрела на дверь. До-олго смотрела, скажу я вам. Потом спустилась и без единого словечка вон пошла. Была побогаче одета, чем даже вы, родная моя.

- Дайте же мне воды! - сказала Алина. И найдите мне фиакр хотя бы... Мне очень жарко...

- Бедняжечка!

И добрая женщина захлопотала, наступив также и на кота.

Тот мяукнул и зашипел, выгнув дугой седую спинку.

- Тихо, Маркиз! Не бойтесь его, он не тронет.

- Это ваш кот? - спросила Алина с горестною усмешкой.

- Вроде как мой. А вообще-то сказать, приблудный он.

- Приблудный! - повторила Алина, уже не думая ни о чем. - Приблудный...



ГЛАВА ПЯТАЯ.

 

- Но, дорогая моя, - говорила через день Алине мадам де Ловетт. - Вы что-то бледны сегодня. Вам непременно надобен свежий воздух. Одетта не станет, я думаю, возражать, если лето вы проведете с нами в ее Грассе. Прелестный замок, небольшой, однако же романтичный.

- Я буду очень рада, - поддержала тету