Вечерний Гондольер | Библиотека

Борис Слуцкий

Стихи

 
 ***
 
...Тяжелое, густое честолюбье,
Которое не грело, не голубило.
С которым зависть только потому
В бессонных снах так редко ночевала,
Что из подобных бедному ему
Равновеликих было слишком мало.
Азарт отрегулированный, с правилами
Ему не подходил.
И не устраивал
Его бескровный бой.
И он не шел
На спор и спорт.
С обдуманною яростью
Две войны: в юности и в старости -
Он ежедневным ссорам предпочел.
В политике он начинал с эстетики,
А этика пришла потом.
И этика
Была от состраданья—не в крови.
Такой характер в стадии заката
Давал — не очень часто — ренегатов
И—чаще—пулю раннюю ловил.
Здесь был восход характера. Я видел.
Его лицо, когда, из лесу выйдя,
Мы в поле напоролися на смерть.
Я в нем не помню рвения наемного,
Но милое, и гордое, и скромное
Решение-
что стоит умереть.
И это тоже в памяти останется:
В полку кино крутили—«Бесприданницу»,
Крупным планом Волга там дана.
Он стер слезу. Но что ему все это,
Такому себялюбцу и эстету?
Наверно, Волга и ему нужна.
В нем наша песня громче прочих пела.
Он прилепился к правильному делу.
Он прислонился к знамени,
к тому,
Что осеняет неделимой славой
И твердокаменных, и детски слабых.
Я слов упрека не скажу ему.
 
ПАМЯТИ ТОВАРИЩА
 
Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта-ленинградца
И доказал, что, если разобраться,
Певец довольно скучно напевал,
 
Я сдал статью и позабыл об этом,
За новую статью был взяться рад.
Но через день бомбили Ленинград —
И автор книжки сделался поэтом.
 
Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил—боролся, и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.
 
Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
перед смертью
Его,
скрипя зубами,
не прочел.
 
ГОСПИТАЛЬ
 
Еще скребут по сердцу «мессера»,
Еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
Еще в ушах работает «ура»,
Русское «ура-рарара-рарара!»—
На двадцать
слогов
строки.
 
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм-
Лежим
под диаграммами труда,
Но прелым богом пахнет по углам—
Попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы ледащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном истоптанном полу
Томится пленный,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленном углу
Лежит подбитый унтер на полу.
 
Напротив,
на приземистом топчане
Кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает, Молчанье.
Кричит?
(Шепотом — как мертвые кричат.)
 
Он требует, как офицер, как русский,
Как человек, чтоб в этот крайний час-
Зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
Не помирал меж нас!
 
Он гладит, гладит, гладит ордена,
Оглаживает,
гладит гимнастерку
И плачет,
плачет,
плачет
горько,
Что эта просьба не соблюдена.
 
А в двух шагах, в нетопленном углу,
Лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
Уносит прочь, в какой-то дальний зал,
Чтобы он
своею смертью черной
Комбата светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют воины:
— Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она—
Попробуй
перевоевать
по-своему!
 
СОН
 
Утро брезжит,
а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале
в углу.
Я еще молодой и рыжий,
Мне легко
на твердом полу.
Еще волосы не поседели
И товарищей милых
ряды
Не стеснились, не поредели
От победы .
и от беды.
 
Засыпаю, а это значит;
Засыпает меня, как песок,
Сон, который вчера был начат.
Но остался большой кусок.
 
Вот я вижу себя в каптерке,
А над ней снаряды снуют.
Гимнастерки. Да, гимнастерки!
Выдают нам. Да, выдают!
 
Девятнадцатый год рожденья —
Двадцать два в сорок первом году—
Принимаю без возраженья,
Как планиду и как звезду,
Выхожу двадцатидвухлетний
И совсем некрасивый собой,
В свой решительный, и последний.
И предсказанный песней бой.
Потому что так пелось с детства,
Потому что некуда деться
И по многим другим «потому».
Я когда-нибудь их пойму.
 
Привокзальный Ленин мне снится:
С пьедестала он сходит в тиши
И, протягивая десницу,
Пожимает мою от души.
 
***
 
Я говорил от имени России,
Ее уполномочен правотой,
Чтоб излагать с достойной прямотой
Ее приказов формулы простые;
Я был политработником. Три года:
Сорок второй и два еще потом,
Политработа—трудная работа.
Работали ее таким путем:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
в бою,
Перед голодными,
перед холодными.
Голодный и холодный.
Так!
Стою.
 
Им хлеб не выдан,
им патрон недодано,
Который день поспать им не дают.
И я напоминаю им про Родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
 
Все то, что в письмах им писали из дому,
Все то, что в песнях с их судьбой сплелось,
Все это снова, заново и сызнова
Коротким словом —Родина — звалось.
Я этот день,
Воспоминанье это,
Как справку,
собираюсь предъявить
Затем,
чтоб в новой должности— поэта
От имени России
говорить.
 
ГОЛОС ДРУГА
 
Памяти поэта Михаила Кульчицкого
 
Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
 
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
 
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
 
БУХАРЕСТ
 
Капитан уехал за женой
В тихий городок освобожденный,
В маленький, запущенный, ржаной,
В деревянный, а теперь сожженный.
 
На прощанье допоздна сидели,
Карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.
 
Раньше месяца на три недели
Капитан вернулся—без жены,
 
Пироги, что повара пекли —
Выбросить велит он поскорее.
И меняет мятые рубли
На хрустящие, как сахар, леи.
 
Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
Ищет он, шатаясь день-деньской,
Русую или хотя бы крашеную.
Но глаза чтоб серые, с тоской.
 
Русая или, скорее, крашеная
Понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают— вперед.
Вздрагивая, девушка берет.
 
На спине гостиничной кровати
Голый, словно банщик, купидон.
 
— Раздевайтесь. Глаз не закрывайте,
Говорит понуро капитан.
— Так ложитесь. Руки—так сложите.
Голову на руки положите.
 
— Русский понимаешь?—Мало очень
— Очень мало—вот как говорят.
 
Черные испуганные очи
Из-под черной челки не глядят.
 
— Мы сейчас обсудим все толково
Если не поймете — не беда.
Ваше дело — не забыть два слова
Слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
Говорите: «никогда» и «нет».
 
Белый снег всю ночь валом валит
Только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
Под окном горластый инвалид.
 
Слишком любопытный половой,
Приникая к щелке головой.
Снова,
Снова,
Снова
слышит ворох
Всяких звуков, шарканье и шорох
Возгласы, названия газет
И слова, не разберет которых -
Слово «никогда» и слово «нет».
 
***
 
Пред наших танков трепеща судом,
Навстречу их колоннам подходящим
Горожане города Содом
Единственного праведника тащат.
 
Непризнанный отечеством пророк,
Глас, вопиющий без толку в пустыне,
Изломанный и вдоль, и поперек,—
Глядит на нас глазницами пустыми.
 
В гестапо бьют в челюсть. В живот.
В молодость. В принципы. В совесть.
Низводят чистоту до нечистот.
Вгоняют человеческое в псовость.
 
С какой закономерностью он выжил!
Как много в нем осталось от него!
Как из него большевика не выжал.
Не выбил лагерь многогодовой!
 
Стихает гул. Смолкают разговоры.
Город ожидают приговоры.
 
Вот он приподнялся на локтях,
Вот шепчет по-немецки и по-русски:
Ломайте! Перестраивайте! Рушьте!
Здесь нечему стоять! Здесь все не так!
 
***
 
Пристальность пытливую не пряча,
С диким любопытством посмотрел
На меня
угрюмый самострел.
Посмотрел, словно решал задачу.
 
Кто я—дознаватель, офицер?
Что дознаю, как расследую?
Допущу его ходить по свету я
Или переправлю под прицел?
 
Кто я—злейший враг иль первый друг
Для него, преступника, отверженца?
То ли девять грамм ему отвешено,
То ли обойдется вдруг?
 
Говорит какие-то слова
И в глаза мне смотрит,
Взгляд мой ловит,
Смотрит так, что в сердце ломит
И кружится голова.
 
Говорю какие-то слова
И гляжу совсем не так, как следует.
Ни к чему мне страшные права:
Дознаваться или же расследовать.
 
***
 
Я судил людей и знаю точно.
Что судить людей совсем не сложно, —
Только погодя бывает тошно,
Если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей... Каким судьей? Футбольным:
Быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
То они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
Вспоминать былое неустанно.
 
Опыт мой особенный и скверный —
Как забыть его себя заставить?
Этот стих—ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.
 
ГОВОРИТ ФОМА
 
Сегодня я ничему не верю:
Глазам—не верю.
Ушам —не верю.
Пощупаю—тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь—все без обмана.
 
Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие — руки по швам — на допросе.
Я спрашиваю—они отвечают.
 
— Вы верите Гитлеру? — Нет, не верю.
— Вы верите Герингу? — Нет, не верю,
— Вы верите Геббельсу?—О, пропаганда!
— А мне вы верите?—Минута молчанья.
— Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир—пропаганда.
 
Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волгу,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.
 
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потом — худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу...
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все—пропаганда. Весь мир—пропаганда.
 
М. В. КУЛЬЧИЦКИЙ
 
Одни верны России
потому-то,
Другие же верны ей
оттого-то,
А он — не думал, как и почему.
Она — его поденная работа.
Она—его хорошая минута.
Она была отечеством ему.
 
Его кормили.
Но кормили—плохо.
Его хвалили.
Но хвалили—тихо.
Ему давали славу,
Но—едва.
Но с первого мальчишеского вздоха
До смертного
обдуманного
крика
Поэт искал
не славу,
а слова.
 
Слова, слова,
Он знал одну награду:
В том.
чтоб словами своего народа
Великое и новое назвать.
Есть кони для войны
и для парада.
В литературе
тоже есть породы.
Поэтому я думаю:
не надо
Об этой смерти слишком горевать.
 
Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.
Не в третьей мировой,
а во второй,
Рожденный пасть
на скалы океана,
Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит
в своей глуши степной.
 
 
 
ПРО ЕВРЕЕВ
 
Евреи хлеба не сеют
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.
 
Евреи—люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
 
Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею.
Но все никуда не деться
От крика: «Евреи, евреи!»
 
Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.
 
Пуля меня миновала,
Чтоб говорилось нелживо:
Евреев не убивало!
Все воротились живы!
 
СОВРЕМЕННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
 
В то утро в мавзолее был похоронен Сталин.
А вечер был обычен—прозрачен и хрустален.
 
Шагал я тихо, мерно
Наедине с Москвой
И вот что думал, верно,
Как парень с головой:
Эпоха зрелищ кончена,
Пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
У штурмовавших небо.
Перемотать портянки
Присел на час народ,
В своих ботинках спящий
Невесть который год.
 
Нет, я не думал этого,
А думал я другое:
Что вот он был — и нет его,
Гиганта и героя.
На брошенный, оставленный
Москва похожа дом.
Как будем жить без Сталина?
Я посмотрел кругом;
Москва была не грустная,
Москва была пустая.
Нельзя грустить без устали.
Все до смерти устали.
Все спали, только дворники
Неистово мели,
Как будто рвали корни и
Скребли из-под земли,
Как будто выдирали из перезябшей почвы
Его приказов окрик, его декретов почерк:
Следы трехдневной смерти
И старые следы—
Тридцатилетней власти
Величья и беды.
 
Я шел все дальше, дальше,
И предо мной предстали
Его дворцы, заводы—-
Все, что воздвнгнул Сталин:
Высотных зданий башни,
Квадраты площадей...
 
Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
 
ПОСЛЕ РЕАБИЛИТАЦИИ
 
Гамарнику, НачПУРККА, по чину
Не улицу, не площадь, а—бульвар.
А почему? По-видимому, причина
В том, что он жизнь удачно оборвал:
 
В Сокольниках. Он знал—за ним придут,
Гамарник был особенно толковый.
И вспомнил лес, что ветерком продут,
Веселый, подмосковный, пустяковый.
 
Гамарник был подтянут и высок
И знаменит умом и бородою.
Ему ли встать казанской сиротою
Перед судом?
Он выстрелил в висок.
 
Но прежде он — в Сокольники! — сказал.
Шофер рванулся, получив заданье.
А в будни утром лес был пуст, как зал.
Зал заседанья после заседанья.
 
Гамарник был в ремнях, при орденах.
Он был острей, толковей очень многих,
И этот день ему приснился в снах,
В подробных снах, мучительных и многих.
 
Член партии с шестнадцатого года,
короткую отбрасывая тень,
Шагал по травам, думал, что погода
Хорошая
в его последний день.
 
Шофер сидел в машине развалясь:
Хозяин бледен. Видимо, болеет.
А то, что месит сапогами грязь,
Так он сапог, наверно, не жалеет.
 
Погода занимала их тогда.
История — совсем не занимала.
Та, что Гамарника с доски снимала
Как пешку
и бросала в никуда.
 
Последнее, что видел комиссар
Во время той прогулки бесконечной:
Какой-то лист зеленый нависал,
Какой-то сук желтел остроконечный.
 
Поэтому-то двадцать лет спустя
Большой бульвар навек вручили Яну:
Чтоб веселилось в зелени дитя,
Чтоб в древонасажденьях — ни изъяну,
 
Чтоб лист зеленый нависал везде,
Чтоб сук желтел и птицы чтоб вещали.
И чтобы люди шли туда в беде
И важные поступки совершали.
 
КОМИССИЯ ПО ЛИТЕРАТУРНОМУ НАСЛЕДСТВУ
 
Что за комиссия, создатель?
Опять, наверное, прощен
И поздней похвалой польщен
Какой-нибудь былой предатель,
Какой-нибудь неловкий друг,
Случайно во враги попавший,
Какой-нибудь холодный труп,
Когда-то весело писавший.
 
Комиссия! Из многих вдов
(Вдова страдальца—лестный титул!)
Найдут одну, заплатят долг
(Пять тысяч платят за маститых),
Потом романы перечтут
И к сонму общему причтут.
 
Зачем тревожить долгий сон?
Не так прекрасен общий сонм,
Где книжки переиздадут,
Дела квартирные уладят,
А зуб за зуб — не отдадут,
За око око — не уплатят!
 
***
 
Уменья нет сослаться на болезнь,
Таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
В такую грязь, где не бывать другому.
 
Как ни посмотришь, сказано умно—
Ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет: «Все равно говио!:
 
Господь не любит умных и ученых,
Предпочитает тихих дураков,
Не уважает новообращенных
И с любопытством чтит еретиков.
 
КСЕНИЯ НЕКРАСОВА
 
(Воспоминания)
 
У Малого театра, прозрачна, как тара,
Себя подставляя под струи Москвы,
Ксюша меня увидала и стала:
— Боря! Здравствуйте! Это вы?
А я-то думала, тебя убили.
А ты живой. А ты майор.
Какие вы все хорошие были-
А я вас помню всех до сих пор.
 
Я только вернулся после выигранной,
После великой второй мировой
И к жизни, как листик, из книги выдранный,
Липнул.
И был —майор.
И — живой.
Я был майор и пачку тридцаток
Истратить ради встречи готов,
Ради прожитых рядом тридцатых
Тощих студенческих наших годов.
 
— Но я обедала,—сказала Ксения.—
Не помню что, но я сыта.
Купи мне лучше цветы
синие,
Люблю смотреть на эти цвета.
 
Тучный Островский, поджав штиблеты,
Очистил место, где сидеть
Ее цветам синего цвета,
Ее волосам, начинавшим седеть.
И вот,
моложе дубовой рощицы,
И вот,
стариннее
дубовой сохи,
Ксюша голосом
сельской пророчицы
Запричитала свои стихи.
 
СОЛДАТАМ 1941-ГО
 
Вы сделали все, что могли.
(Из песни)
 
Когда отступает пехота,
Сраженья (на время отхода)
Ее арьергарды дают.
И гибнут хорошие кадры,
Зачисленные в арьергарды,
И песни при этом поют,